…Я читал письмо, дожидаясь Жеребьева, который вместе с Плинием находился у Главной.
«Она была вот тем-то и страшна, что всех пороков женских лишена», — никак было не прогнать из головы строчку Байрона. Хотя, собственно, почему? — подумал, отложив письмо. Разве тупо жить в плену собственной правоты, в каменном нежелании перешагнуть через нее, испытать хоть малейшее сомнение, в готовности принести в жертву этой мнимой правоте всех и вся, видеть конечную евангельскую мораль лишь в своих представлениях о жизни, — разве всё это не женские пороки?
В той же степени, что и мужские.
Если взять да резко упростить, так сказать, сократить числитель и знаменатель, разве не вылезет шевелящее ушами, ослино мычащее слово «упрямство»?
Упрямство: одна я права — и все тут!
Мне было неловко, словно я случайно увидел Нину Михайловну голой. Еще я подумал, что упрямство, как пустынная колючка, может произрастать где угодно. Обходительность, видимая интеллигентность лишь делают его скрытым, на первый взгляд незаметным. Против упрямства нет средств. Оно крепнет в отрицании: чем убедительнее контрдоводы, тем крепче стоит на своем упрямец. Крепнет в непротивлении: если с упрямцем соглашаться, он тем более ни в чем не усомнится, вовсе сядет на шею. Различной может быть только его решимость вторгаться в чужую жизнь, различать в момент вторжения добро и зло.
От этих мыслей меня отвлек вернувшийся от Главной Жеребьев.
— Ну как? — спросил я.
Он пожал плечами, сел за стол, зашуршал страницами.
— На днях улетаю. Жаль, что у тебя не получается. Поклонись невесте. А с Плинием мира не будет!
Я собрал сумку и вышел из редакции.
…Взгляд мой наткнулся на валявшуюся на столе газету. «Школьные выпускные балы гремят в ночи, — прочитал на последней полосе, — девушки в легких продувных платьицах как будто летают по улицам». Это Сережа Герасимов опубликовал заметку под романтическим названием «Станция Рассвет». Рассвет над Москвой Сережа сравнивал с синей птицей, протянувшей крыло вступающим в самостоятельную жизнь школьникам. «Станция Рассвет, — писал Сережа, — пожалуй, одна из самых прекрасных остановок в жизни. Как станция Любовь. Часы на Красной площади бьют пять. Розовые блики ложатся на Москву-реку. Белые платья девушек кажутся голубыми. Так хочется верить, что чистота мечты — гарантия ее осуществления. Так хочется в это верить на станции Рассвет. Счастливого пути, ребята!»
От Сережи мысли немедленно перекочевали к Игорю. Не то чтобы Сережа слишком уж влиял на Игоря — и тот перенял его жизненную философию. Но Сережа источал некий духовный яд, и тот, кто постоянно общался с Сережей, неизбежно дышал этим ядом. Игорь терпел Сережу. Когда при нем речь заходила о Сереже, он угрюмо замолкал: «Все, что можно сказать о нем, уже сказано. Чего толочь воду в ступе? Он никогда не изменится».
…Вернувшись из Эстонии, я поселился у Игоря.
— Хоть всю жизнь живи, — сказал Игорь, — только давай уговоримся: неделю я убираюсь, неделю ты.
— Помнишь, — спросил я, — мы с тобой вроде как поссорились. Я с тех пор изменился. Я понял, что нетерпимость — это не позиция, вернее, позиция, но когда ничего не хочешь понимать, когда тебе на все плевать. Снилось по ночам — знаешь, эти бешеные ночные откровения? — что видеть в каждом хорошее, в каждом искать человека — это и самому, значит, становиться человеком. Другого пути нет. Но утром… Жизнь как забор отгораживает от благих помыслов. Вот ушел из дома… — Нервы мои были расшатаны, а расшатанные нервы, как известно, весьма способствуют истерической ненужной откровенности. — Любой скажет, чушь, блажь какая-то. Ты тоже скажешь. Но ушел. И опять без понятия, как жить. Наверное, это мне до конца моих дней.
— Я один, — ответил Игорь, — живи здесь хоть всю жизнь. Только надо ключи заказать.
— Ключи, — пробормотал я. — Как их заказать? Где?
Игорь молча смотрел, как я выкладываю на полочку в ванной мыльницу, зубную щетку, вешаю на крючок полотенце.
Потом слегка передвинули мебель, высвободили в маленькой комнате место для раскладушки, на которой мне отныне спать.
— Мы поссорились, — сказал я, — когда каждый считал, что он на взлете, каждый полагал, что именно его мифический взлет правильный и нечего делиться взлетом. А помирились, когда… — Я взглянул на побитый, потертый круглый красненький столик в большой комнате: на него ставили бутылки, о него тушили сигареты, опускали на него горячие сковородки. Посмотрел на письменный стол в маленькой комнате, покрытый толстым слоем пыли. Посмотрел на огромную — во всю стену — фотографию Игоревой дочери. Кнопки отлетели, нижний угол отогнулся. И закончил безжалостно: — Когда оба оказались в одиночестве. Одиночеством делиться проще, чем взлетом.