— Так бывает. Плакать не обязательно, — я тряс Игоря за плечи, он смотрел сквозь меня.
— Помнишь, — спросил он неожиданно спокойным голосом, — эпиграф Пушкина к «Евгению Онегину»?
— Нет. При чем здесь «Евгений Онегин»?
— Я помню дословно: «Исполненный тщеславия, он еще более отличался того рода гордыней, которая заставляет с одинаковым равнодушием признаваться как в добрых, так и в дурных поступках — следствие чувства превосходства, быть может воображаемого». Я долго не понимал этого эпиграфа, думал, не изменил ли здесь Пушкину его гений? Казалось бы, Евгений Онегин — и я, бывшая деревенщина, чего общего? Но вот как-то поймал себя, а ведь и я с одинаковым равнодушием — как в добрых, так и в дурных поступках… И так многие, кого я знаю. Неужели все они — лишние? Сколько же тогда на свете лишних? Отец умер, а я не плачу. И с равнодушием тебе в этом признаюсь. Так же, как могу признаться и во многом другом. Что это? Духовное падение, отсутствие Марея или просто жизнь?
— Ты просто устал. Тебе все кажется. Через три дня придешь в норму.
— Спасибо, — сказал Игорь, — ценю твою заботу, только и о нашей дружбе я говорю с равнодушием. Извини, если когда-то был перед тобой не прав.
Мы вышли в тамбур покурить.
— Как думаешь, — спросил Игорь, — можно продать мое кожаное пальто за пятьсот рублей?
— Черное? Сейчас не сезон. Осенью в комиссионке точно возьмут.
— Когда разводились с Ленкой, — вздохнул Игорь, — мне было важно оставить за собой квартиру, ведь я ее получал. Я дал Ленке три тысячи отступного, это не считая, естественно, алиментов. Чтобы она вступила в кооператив, будто бы у ее мамаши имелась возможность втолкнуть ее в однокомнатный. А потом мы бы с ней сделали обмен. У меня, естественно, не было трех тысяч, ну я и занял у Герасимова. Осталось отдать пятьсот. Вот единственное, к чему нет равнодушия. Как бы покончить с этим дельцем?
— Я видел Лидиньку на Сахалине, — вспомнил я, — она просила передать, что, когда вы еще учились в школе, она бежала за тобой в морозную ночь, но не догнала, не смогла передать рукавицы. Она кричала, а ты не слышал. Она сказала, что до сих пор жалеет, что не передала тебе рукавицы.
— Я слышал, — ответил Игорь, — я не остановился, потому что не хотел, — он прислонился лбом к запыленному стеклу. — Она думает, что они у нее до сих пор, эти рукавицы. Что стоит их только привезти мне с Сахалина, и все будет в порядке. Поэтому я и не писал ей. Видишь ли, Петя, я не люблю ее. Она мне не нужна. И, наверное, никогда не любил. Иначе чего тогда не остановился? Я возвращаюсь к жене. Я долго думал, так будет лучше. Как они без меня? И что я без них? Интересно, зачем я тебе это говорю?
Показались башни Ярославского вокзала.
Комната моя в Оружейном переулке к середине лета мало-мальски пришла в божеский вид. Когда я с ордером в кармане впервые переступил порог, паркет бежал навстречу ломаными волнами, обои висели клочьями, грязно-желтые потеки на потолке свидетельствовали, что наверху живут нехорошие соседи, единственное окно было покрыто многолетним слоем копоти. Из-под обоев высунулся клоп. Рыжий таракан-прусак победительно пересек комнату по диагонали. Таковым было мое первое собственное жилище.
— Петя, — сказал Игорь, который приехал разделить со мной радость. — Может, не стоит спешить с переездом?
— Я вчера на радостях приобрел кое-какую мебелишку. Сегодня письменный стол должны привезти, диванчик. Я даром времени не терял.
Вторым моим гостем была Антонина.
— Мда, — задумалась она, — эта комната, конечно, лучше, чем ледник, но… не намного.
В коридорчике днем и ночью светила тусклая лампочка. На стене висел рассыпающийся, похожий на скелет, велосипед. Напротив телефонной тумбы, сплошь исцарапанной номерами, стояло клочкастое, занюханное чучело медвежонка. Один стеклянный глаз еще смотрел, другой болтался на ниточке.
— Какая прелесть, — прошептала Антонина.
…Сейчас комната выглядела вполне прилично. Проснувшись, я первым делом видел гипсовую голову Гомера, установленную на шкафу. Голова напоминала о блистательном античном каноне красоты, молчаливо свидетельствовала о совершенстве, некогда достигнутом людьми, о последующей вечной ностальгии по совершенству, ничтожнейшим, карикатурным проявлением которой являлась миллионная гипсовая копия головы Гомера у меня на шкафу.