Выбрать главу

Она улыбалась, но улыбалась как-то странно, безумно, как на приеме у дантиста. И все время говорила. Говорила, говорила, говорила. Говорила, что хирурги никогда не скажут «рука» или «нога», а все «ножка», да «ручка». Потому что они их отрезают — ножки и ручки. И эти отрезанные ими умело ножки и ручки словно их детушки родненькие, миленькие, ненаглядненькие. Какие из них дороже, разве скажешь про своих ребятушек?! Вот эта, может быть, ручка с обкусанным ноготком? Вот эта ноженька с черными волосиками, с пяточкой лубочной, желтенькой, растрескавшейся? Все дороже одинаково…

Потом мы опять долго не виделись. Говорили, что поэтесса бросила писать стихи. Вышла замуж то ли за мебельщика, то ли за экскаваторщика.

Опять о ней ничего не было слышно, и вдруг ее имя всплыло в связи с крематорием. Мы узнали, что она устроилась туда на работу и подписала контракт.

Крематорий выстроен, как орган. Вместе с теплым воздухом сожженный прах наполняет меха музыки и взлетает на небеса, растворившись в Реквиеме. Красиво. С блестящих лысых труб перхотью осыпается пепел.

Но сначала к гробу подходит поэтесса. Она почти никогда не смотрит на покойника, просто подходит к гробу. Покойников она боится, я знаю. У нее очень характерная манера читать стихи. В молодости писатель говорил, что она приходит на чтения не одна, а как бы приводит с собой маленькие слова. Маленькие, новые, несовершеннолетние. Они держатся за ее руку. И точно, как он говорил: подойдя к гробу, она высвобождает руку от маленьких слов, они приподнимаются, сами заглядывают приставками через край. И дальше все как предсказывал писатель, даже не видя ее, но уверяя меня, что прекрасно представляет ее себе в крематории — с безударного носочка на пристукивающую пяточку ударения ямб раскачивает и подталкивает обтянутый крепом гроб. Черный креп, натянутый на гроб перчаткой, блестя, тянется к огню, ерзая переливами. Блеск выворачивается мерцаньем чешуи и рыбиной, набитой до отвала, спадает с глаз.

Тут со мной что-то начинает происходить от ее стихов, как и тогда, когда писатель начинает рассказывать о музыке; я как бы поддаюсь им обоим, подпадаю под их влияние, какой-то морок нападает на меня, и я почти догадываюсь о чем-то важном, о какой-то причине, толкающей их к их сочинениям. Любопытно, стихи поэтессы всегда казались всем странными, излишне мрачными, какими-то совершенно безнадежными, а в крематории они, хотя и оставались непонятными, оказались абсолютно уместными; ее вечные вариации на одну и ту же тему смерти как нельзя лучше подходят похоронам. На похоронах и не нужно отвлекаться от смерти. Зачем?

Когда хоронили отца писателя, когда вышел весь этот скандал с убийством и поминками, все, и я в первую очередь, обратили внимание на то, что поэтессы в этот день у гроба не было. Говорили, что он написал ей какое-то письмо и просил не приходить, потому что ему будет слишком тяжело ее видеть. Она не пришла. Не пришла и на похороны его мамы и тоже, видимо, по специальной его просьбе. И тут-то мне стало совершенно очевидно, что они хотят увидеться, что им непременно нужно о чем-то поговорить.

Все это я сообразил буквально за несколько дней до выхода книжки о наших мамах. Я дождался чьих-то нейтральных похорон, чтобы с нею объясниться. Она почти никогда не ходила на поминки, но сразу уходила в парк. Она знала здесь каждое дерево. И даже на деревья, как это ни смешно, влияли ее стихи. Весь парк стал похож на собрание ее сочинений. Все деревья словно вышли из ее стихов, в которых никто, кроме писателя, не мог толком разобраться. Она подходила сначала к молодому еловому инвалиду с седоватым налетом инея Суворовского училища на погонах, с отставленным от основного ствола тонким костылем прироста, может быть, я и мыслю примитивно, но он чем-то отдаленно напоминал отца писателя, потом шла к сосновому милому придурку, с шишками, с вороной на голове, схожей один к одному с Николаем Васильевичем Гоголем, когда тот одевался для холодного голодания в шелковое и черное и через черный ход сбегал дворами из писем матушке; а дальше ждала ее ива с раздвинутыми ногами ствола, будто она хотела присесть по малой нужде, присела, да и не может теперь выпрямиться.

Я подошел, окликнул ее. Она повернулась и, как много-много лет назад в больнице, стала говорить, говорить, говорить:

— Парк сухопарый, сухопарый парк с дырочкой грачьего гнезда в пенсне, с трещинами черных веток по стеклу, гнёзда крика вырастают на ветвях, обронил листву парк и шарит в поисках ее по земле; лужа точно так же треснула в небе хрустящими под каблуком расщелинами; хрупко, хрупко, маленькое бельмо слизи.

полную версию книги