Как и всякое знание о насилии, трагедия сама связана с насилием; она — дочь жертвенного кризиса. Чтобы понять соотношение между трагедией и мифом, как оно начинает вырисовываться, можно вспомнить аналогичное соотношение — между пророками Израиля и некоторыми тестами Пятикнижия, которые они цитируют. Вот, например, отрывок из Иеремии:
Выраженное здесь через образ Иакова представление о братьях-врагах — в точности то же, что и трагическое истолкование Этеокла и Полиника. Отношения братьев определяет трагическая симметрия, и здесь эта симметрия уже не ограничена малым числом трагических героев; она утрачивает анекдотический характер; на первый план выходит сама община. Отсылка к Иакову подчинена главному замыслу, то есть описанию жертвенного кризиса; разлагается и впадает в насилие все общество; на отношения братьев-врагов становятся похожи все отношения. Взаимность насилия передает и стилистическая симметрия: «Один обманывает другого… Коварство на коварство! Ложь на ложь!»
Жертвенные кризисы, на которые опираются великие тексты Ветхого завета, отличаются друг от друга, иногда даже отделены друг от друга большими промежутками времени, но все они — по крайней мере, в некоторых отношениях — аналогичны. Таким образом, первые кризисы перетолкованы в свете последующих. И наоборот. Свидетельство о предыдущих кризисах служит для размышлений о последующих как опора, постоянно сохраняющая ценность. Именно это мы и отмечаем в интерпретации образа Иакова, имеющейся у Иеремии. Между «Бытием» и тем кризисом шестого века, современником которого был сам Иеремия, устанавливается контакт, проливающий свет в обе стороны. Размышления пророков, подобно трагедии, — это возврат к взаимности насилия; то есть они тоже — деконструкция мифологических различий, причем на самом деле намного более полная, чем трагическая деконструкция, но это тема, заслуживающая отдельного рассмотрения.
Трагическое воззрение, пусть и более косвенное и непрочное, можно рассматривать по модели текста Иеремии. Только что приведенный пассаж мог бы послужить планом трагедии о врагах-братьях из «Бытия» — Иакове и Исаве…
Сила этого трагического или пророческого воззрения ничем не обязана ни историческим или филологическим познаниям, ни энциклопедической эрудиции. Она проистекает из прямой интуиции той роли, которую насилие играет как в культурном порядке, так и в беспорядке, как в мифе, так и в жертвенном кризисе. Точно так же воззрение Шекспира в «Троиле и Крессиде» питается впечатлениями от Англии, находящейся в самом разгаре религиозного кризиса. Не стоит думать, будто это толкование мог бы улучшить рост эрудиции, с помощью того непрерывного накопления, которое так дорого позитивизму. Сколь бы реальным и драгоценным этот прогресс ни был, он лежит в иной плоскости, нежели трагическое толкование; его дух, даже и в периоды кризиса не очень-то популярный, целиком исчезает в периоды культурной стабильности.
Процесс обезразличивания, ведущий к насилию, должен в какой-то момент повернуть вспять, чтобы уступить место обратному процессу — процессу мифологической обработки. А мифологическая обработка сменяется, в свою очередь, трагическим воззрением, опять устремляющимся к обезразличенному насилию. Где движущая сила этих метаморфоз, какому механизму подчинены циклы культурного порядка и беспорядка? Вот какой вопрос встает перед нами. Он налагается на другой вопрос, относящийся к завершению жертвенного кризиса. Стоит насилию проникнуть в общину, оно непрерывно распространяется и ужесточается. Мы не понимаем, как можно прервать цепь репрессий раньше окончательного истребления общины. Если жертвенные кризисы действительно существуют, нужно, чтобы у них имелся тормоз, чтобы какой-то механизм саморегуляции включался, пока не наступило полное истребление. В вопросе о завершении жертвенного кризиса речь идет о возможности человеческих обществ. Нужно найти, в чем состоит это завершение и что его делает возможным. Вполне вероятно, что это завершение является настоящей отправной точкой для мифа и ритуала. Все, что мы об этом узнаем, должно расширить наши познания о мифах и ритуалах.