Император Николай I.
8 сентября 1826 года в Чудовом дворце состоялась его беседа с А. С. Пушкиным, длившаяся два часа. Известно, что император остался весьма доволен разговором. В тот же вечер на балу он сказал Д. Н. Блудову ( так, чтобы слышали и другие): «Я ныне говорил с умнейшим человеком России».
Пока Жорж Дантес примеряет белый мундир и сверкающую золотом кирасу кавалергарда, знакомится с друзьями по полку, заводит дружбу с Александром и Сергеем Трубецкими, Адольфом Бетанкуром и Александром Полетикой, прозванным в полку «божьей коровкой», продолжим наше «медленное» чтение, заглянем в дневник Пушкина, где 17 марта появляется запись: «Много говорят о бале, который должно дать дворянство по случаю совершеннолетия государя наследника… Вероятно, купечество даст также свой бал. Праздников будет на полмиллиона. Что скажет народ, умирающий с голода? » Вопрос, на который Пушкин уже сам ответил 7 ноября 1825 года, окончив «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует». Как все современно, злободневно, не правда ли? В тот же день Пушкин заносит в дневник: «Вчера было совещание литературное у Греча об издании русского «Conversation’s Lexicon»[*Словарь-разговорник.]. Нас было человек со сто, большею частью неизвестных мне русских великих людей. Я подсмотрел много шарлатанства и очень мало толку… Вяземский не был приглашен на сие литературное сборище». Или вот запись в дневнике 20 марта: «Третьего дня был бал у кн. Мещерского. Из кареты моей украли подушки, но оставили медвежий ковер, вероятно за недосугом». 2 апреля 1834 года в дневнике поэта появляется такая запись: «В прошлое воскресенье обедал я у Сперанского. Он рассказал мне о своем изгнании в 1812 году. Он выслан был по Тихвинской глухой дороге. Ему дан был в провожатые полицейский чиновник, человек добрый и глупый. На одной станции не давали ему лошадей; чиновник пришел просить покровительства у своего арестанта: Ваше превосходительство! Помилуйте! Заступитесь великодушно. Эти канальи лошадей нам не дают». Пройдет почти три четверти века, ничего не изменится, и Чехов напишет своего «Хамелеона». Ничего не изменится и позже. «Говорят, – пишет в дневнике Пушкин 16 апреля, – будто бы на днях выйдет указ о том, что уничтожается право русским подданным пребывать в чужих краях. Жаль во всех отношениях, если слух сей оправдается». Тогда слух оправдался, но частично. Полностью он оправдался сто лет спустя. А вот как Пушкин пишет в дневнике о царе. Московская почта перлюстрировала его письма к жене. Пушкин замечает 10 мая: «…я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит читать их царю…, и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина!» А вот запись, сделанная 21 мая: «Кто-то сказал о государе: В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого». Тургенев назвал Пушкина «самым русским человеком своего времени», а Гоголь еще раньше высказал мысль о том, что Пушкин явил собою тип русского человека в его высшем развитии.
А теперь скажите, дорогой читатель, положа руку на сердце, много ли русских советских писателей осмелилось (хотя бы в тайном дневнике) написать о Сталине, что в нем много от коварного сатрапа, но мало от «корифея науки»? Но Гоголь прав. Время равнения на Пушкина еще не настало, но оно обязательно придет.
Читатель может подумать, что в своем «медленном чтении», как говорил Эйдельман, мы отвлеклись и с дороги на Черную речку свернули не в ту сторону. Нисколько. Пока кавалергард обустраивается, несет службу, танцует на балах, пока его ждут роскошные комнаты голландского посольства с драгоценным антиквариатом, восточными вазами, картинами и другими раритетами, которые Луи Геккерн собирает со скупой мелочной страстью, мы немного рассказали о Пушкине и Наталье Николаевне их же собственными словами. Подходит к концу 1834 год. 18 декабря Пушкин пишет в дневнике: «Третьего дня я был в Аничковом. Опишу все в подробности, в пользу будущего Вальтер Скотта. Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в 8 с половиной часов в Аничковом, мне в мундирном фраке, Наталье Николаевне как обыкновенно. В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую графиню Бобринскую, которая всегда… выводит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами; но это еще не все). Гостей было уже довольно; бал начался контрдансами… Граф Бобринский, заметя мою треугольную шляпу, велел принести мне круглую. Мне дали одну, такую засаленную помадой, что перчатки у меня промокли и пожелтели… У Дуро спросили, как находит он бал. – Je m’ennuie, – отвечал он. – Pourquoi cela? – On est debout, et j’aime a' etre assis…» [* Мне скучно. – Это почему? – Здесь стоят, а я люблю сидеть.] Маркиз де Дуро, английский путешественник, представлялся Николаю на балу. Его фраза Пушкину понравилась. Пушкину самому и скучно, и противно. Будущий Вальтер Скотт (для которого поэт пишет) мог бы с его слов живо изобразить сцену. Пушкин, низкого роста, в нелепом придворном мундире, в дикой шляпе с круглыми полями и рядом прекрасная Наталья Николаевна, выше его почти на голову, затянутая, с осиной талией… И мы уже можем представить все будущие балы 1835 и 36 годов, блестящего ловкого кавалергарда, танцующего мазурку с первой петербургской красавицей, и поэта в полосатом кафтане, «мрачного как ночь, нахмуренного, как Юпитер во гневе» [** Из письма Софьи Николаевны Карамзиной брату.]. Все трое могли встретиться уже на этом балу.
Наступил 1835 год. 8 января Пушкин пишет в дневнике: «Начнем новый год злословием, на счастье…» Счастья новый год не принесет. Тиски нужды продолжают сжиматься. Чтобы сократить расходы и литературным трудом заработать деньги, надо было ехать с семьей надолго в деревню. Но царь отпуска не давал, а отставка лишала поэта доступа к архивам и литературного заработка. Получался заколдованный круг. Пушкин пишет в дневнике: «Выкупив бриллианты Натальи Николаевны, заложенные в московском ломбарде, я принужден был их перезаложить в частные руки, не согласившись продать их за бесценок». К 1 января 1836 года долг Пушкина превышал 77 тысяч рублей. А его жалование в год составляло всего 5 тысяч. А бриллианты жены поэт так и не смог выкупить до конца своей жизни. Издание «Современника», разрешенное в начале 1836 года, не облегчило материального положения семьи Пушкина.
Министр С. С. Уваров и председатель Санкт-Петербургского цензурного комитета М. А. Дондуков-Корсаков затягивают цензурную петлю и травят Пушкина. А ведь царь обещал ему еще в 1826 году ограничить цензуру своим личным контролем. В феврале 1835 года Пушкин пишет: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже – не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дондуков (дурак и бардаш) преследует меня своим цензурным комитетом. Он не соглашается, чтобы я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати об Уварове: это большой негодяй и шарлатан…» К концу 1835 года, когда Пушкин своим «Лукуллом» пригвоздил «негодяя и шарлатана» к позорному столбу, Сергей Семенович Уваров имел уже все мыслимые должности и звания. Одно их перечисление заняло бы страницу. Вот только некоторые: президент Академии наук, член Российской академии, член Академии художеств, министр просвещения, председатель Главного управления цензуры, член Государственного совета, председатель комитета учебных заведений, действительный тайный советник. Страсть к коллекционированию должностей, званий и орденов при полном отсутствии таланта сохранится в России надолго. Еще в 1834 году Пушкин писал в дневнике о смерти Кочубея: «Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!»
В феврале 1835 года Пушкин пишет в дневнике: «Цензура не пропустила следующие стихи в сказке моей о Золотом петушке: