– Ф-фу, – пропыхтела Голуба, растерянно останавливаясь. – Ещё этого не хватало...
Оставался только плащ из волшбы и поток живого ветра, который она и призвала себе на помощь. Раскинулись руки-крылья, тело стало щекотно лёгким и взмыло над водой, отражавшей зелень лесного шатра с тёмными прожилками ветвей, и крючковатый клюв схватил улику, которая могла бы выдать их всех с головой.
– Что-то долго ты, – хмуро буркнула мать, принимая у Голубы кувшин, полный свежей, холодной воды. – Тебя только за смертью и посылать...
Снова кукушечье молчание аукнулось в груди.
– Мы правда все умрём, закрывая Калинов мост, матушка? – Впрочем, ответ холодным дождём скрёбся в сердце Голубы.
– Почто спрашиваешь, коли сама знаешь? – угрюмо блеснула мать глазами из-под сурово сведённых бровей. – Вся наша сила уйдёт на закрытие, все души целиком будут потрачены, чтобы воздвигнуть над проходом нерушимые скалы. Только эти камни и останутся от нас.
Жизнь мелела, как пересыхающий ручей, деревья прощально дышали тенистой прохладой, и даже птицы погрузились в торжественно-скорбное молчание. Сколько ударов сердца, сколько шагов им осталось? Не давала ответа лесная чаща, призадумались цветы, роняя росистые слёзы... Сурово молчала Дубрава, сосредоточенно и отстранённо пряча взгляд в инее ресниц; она, должно быть, уже приготовилась принести себя в жертву, а сердце Голубы отчаянно рвалось из груди, хотело ещё жить и биться. И любить.
Долго коптил костёр Северги. Сдвинув его с камней, она достала испёкшиеся потроха и ела их, отрезая кусочки, а Голуба-сова, взгромоздившись на ветку, больше всего на свете желала сидеть рядом и брать зубами мясо с этого ножа, а потом уснуть с навьей под одним плащом. Ей хотелось сорвать с себя пелену невидимости, соскочить в траву в людском облике и рассыпать своё сердце тысячей сверкающих росинок, но Северга не должна была знать, что они рядом и следят за ней. Всё, что ей оставалось – это пить взглядом молоко седины с её волос и тихонько посылать со своих губ ветерок дрёмы, заставляя веки Северги тяжелеть.
Ночь протянула холодные щупальца мрака между стволов. Серебро луны тонко звенело в густой листве, и Северга, закутавшись в плащ, дремала. Передвигаться она предпочитала в основном в сумраке и темноте: так было удобнее для её глаз; однако сейчас, скованная сытым оцепенением сна, навья всё-таки клевала носом. «Жить! Жить!» – плакало, требовало, кричало сердце Голубы. Пить свежий воздух, гладить стволы деревьев, пропускать между пальцев волосы той, что стала ей так нужна... Бесшумно слетев с ветки, Голуба сбросила совиный облик и стряхнула с плеч подарок, который Северга забыла взять с собой. От обиды у девушки горчило во рту. Гори оно всё огнём! Навь, Калинов мост, матушкины замыслы...
Нет, так нельзя. Закусив губу, Голуба мяла в руках безрукавку, а её жаждущее жизни сердце металось, не в силах сделать выбор. Её взгляд упал на бельевой узелок Северги, а в следующий миг она уже знала, как поступить. Свернув безрукавку, она сунула её между чистыми рубашками – авось, навья не заметит сразу, а когда увидит, то решит, что сама взяла подарок Голубы. «Только это и справедливо, только так и должно быть», – решило сердце, а решив, успокоилось. Ресницы Северги не дрогнули и не разомкнулись, когда по её лицу скользнула тень ласкающей руки...
Навья пробудилась только через час. Сложив мясо в мешок, она привязала его к палке, на которой уже висел узелок со сменой белья, разметала погасший костёр и двинулась в путь. Она по-прежнему не видела пять теней, что скользили за ней по пятам: беззвучную мягкокрылую сову, неприметную горлицу, хитрую лисицу, ловкую кошку и быстроногого зайца.
Продвижение вперёд продолжалось весь остаток ночи и утро. Ясный, солнечный полдень вынудил Севергу снова сделать привал, чтобы переждать слишком яркое для её глаз время суток. Настал черёд Боско сторожить, а остальные расположились в заброшенной медвежьей берлоге на отдых. Похрустев орехами и сухарями, Голуба подложила под голову свой узелок и, утомлённая бессонной ночью, нырнула под шуршащий лиственный покров дрёмы.
...И провалилась в рыжую круговерть солнечного леса. Хоровод стволов сливался в плотный, навевающий дурноту забор, птичье чириканье осыпалось яркой черепицей с ветвей, а живое, текучее золото солнечных зайчиков смеялось под ногами. Бежать, плясать, виться вихрем! Грудь забыла, как дышать, а сердце взорвалось ослепительной жар-птицей и покорно упало в руки навьи, шагнувшей из-за дерева. Солнце ласкало светлый лён её вышитой рубашки, стройные сильные голени были обвиты вперехлёст ремешками чуней, а насмешливый, пронзительно-злой лёд глаз преобразился в тихий, грустный свет туманного утра. Пальцы Голубы утонули в лоснящихся, спутанных чёрных прядях волос, присыпанных первым снегом седины.