Вот и собрал силы Адыл, только мало их оказалось, на половину пути лишь хватило.
— Пойдем вместе, — сказал я. — Держись за меня.
Пошли.
Это сказано только — «пошли». Кто видел скачущего на одной ноге воробья, знает, что недалеко он ускачет. После каждого скачка переворачивается. Так и мы с Адылом. Хоть и были у нас обоих ноги, да получалось, что всего две на двоих, по одной на каждого. Дружок едва передвигался, и то с моей помощью. Надо бы понести Адыла, да у самого сил нет: я тоже больше питался травой, чем хлебом. Вот ведь невезение. Казаны кипят, может, откипели уже, лететь надо, а мы стоим.
— Иди, — шепчет мне Адыл и кусает от досады губи. — Иди, а то и тебе не достанется.
Как уйти от товарища? Как бросить его? Ему жидкое или густое важнее, чем мне. Не проживет без него. Грусть в глазах Адыла такая, что сердце мое сжимается.
— Всем достанется, — отвечаю я уверенно. — Ни один рот не обнесут. Кто записан в тетрадь Мирбайзи, будет сыт. Вот отдохнем и пойдем дальше.
Говорю уверенно, а сам уверенности не испытываю. Улицу уже заполнили люди с мисками и ведрами в руках. Они спешат к Каландархане. Обгоняя нас, они оглядываются и смотрят недоуменно, почему мы отдыхаем. Никому и в голову не приходит, что ноги не подчиняются нам.
— Иди! — повторяет Адыл.
Я сержусь.
— И ты пойдешь. А ну-ка!
И тяну его изо всех сил.
— О мама… мамочка… — всхлипывает Адыл.
Но идет.
Мою долю возьмет отец, не пропадет жидкое ли, густое ли, а долю Адыла получить некому. Выкрикнут фамилию, смешную фамилию: сын Салима Хураза, то есть Салима Петуха (вспыльчивый и задиристый, как петух, был в молодости отец Адыла, вот прозвище и пошло по Джизаку), а никто не отзовется. И ковшик, предназначенный бедному другу моему, выплеснут обратно в казан. Только от одной такой мысли становится муторно.
— Скорее, скорее, Джураджан!
Со стороны мечети Ниджонлик показались двое мужчин в халатах и чалмах. Один высокий, длиннолицый, с обвислыми усами, другой пониже, покруглее и без усов. Это Саиднасим и Шакир-суфи, всем известные в махалле люди. Известные тем, что постоянно спорят и никак не могут отыскать истину. Вот и сейчас, едва занялось утро, а они уже взбудоражили махаллю своими громкими голосами.
— Бог справедлив: кто мусульманин душой и телом, тому лепешка, кто только телом — тому пол-лепешки, а кто вовсе не мусульманин, тому уголек из тандыра, — проскрипел, как арбяное колесо в жару, Шакир-суфи.
— Выходит, в Джизаке нет ни одного мусульманина?
— Э-э, почему же?..
— Да потому, что все едят угли вместо лепешек, — развел руками Саиднасим. — Да и уголь скоро кончится.
— Это безбожники. Они наказаны. А те, кто верует…
Саиднасим засмеялся и сразу же стал кашлять. Он всегда кашлял, когда громко говорил или смеялся. Что-то обрывалось у него внутри.
— Вы-то мусульманин только телом… Живот у вас небольшой.
Шакир-суфи схватился за живот, будто хотел уберечь его.
— Не богохульствуйте, уважаемый! Моя душа…
— Души вашей не видно. Мусульманин душой и телом получает, как вы изволили сказать, целую лепешку. Где она? Только у шпана лепешка. Его живот что ка-нар риса.
— Не богохульствуйте! — взвизгнул Шакир-суфи. — Ишан — слуга пророка. Он благословен самим аллахом, и, оскверняя его имя, вы совершаете грех.
В это время за мечетью послышался шум, и такой громкий, что голоса спорящих мгновенно утонули в нем, как тонет в вое ветра стрекот сороки. Но это был не ветер. Гудела толпа. Люди что-то кричали, следуя за арбой, выкатившейся из двора ишана. Просто бы выкатилась, так никто не обратил бы внимания. Арба и арба, бог с ней! А тут окружили кольцом и руки положили на арбу, будто хотели сберечь. И было что беречь. На арбе высились мешки с зерном. Огромные мешки, это когда во всем Джизаке невозможно было сыскать и одного зернышка.