Матушка сама была готова заплакать. Жалость переполнила мое сердце, и, как ошалелый, я бросился к двери.
— Постой, надень халат, не лето ведь.
Она сияла с гвоздя халат и стала надевать на меня, приговаривая при этом:
— Ты что, глину месил? Весь подол заляпан, скоро до ворота грязь доберется.
Умение мое забрызгиваться грязью известно всей улице. Не знаю, как это получается, но ноги мои всегда попадают в самые глубокие лужи, и комья глины разлетаются спугнутой стаей воробьев. Разлетаются, правда, недалеко, не дальше моего халата и моих штанов. Видимо, это самое удобное и безопасное для них место.
Опустив глаза, я выслушиваю все, что предназначено для неряшливого человека. На моем халате действительно целая сотня засохших комочков глины.
— Дорога такая, — пытаюсь оправдаться я.
— Э-э, глупый! — сердится матушка. — Не дорога выбирает путника, а путник дорогу. Не можешь обойти грязь? Для чего глаза у тебя? Или ты ногами смотришь?
Наверное, я смотрю ногами, а они обуты в кавуши и ничего не видят.
Только я подумал о кавушах, как матушка, словно угадав мои мысли, всплеснула руками.
— Боже праведный, в кавушах столько же грязи, сколько и на дороге! А ну-ка сними, я очищу их.
Тряпкой матушка вытерла кавуши, взяла пучок соломы и затолкала внутрь, чтобы ногам моим было сухо и тепло. Тепла от соломы не так уж много, но босым ногам рядом с соломой все же лучше, чем с глиной.
Обутый, одетый, с тельпеком на голове я наконец оказываюсь на улице и начинаю свое путешествие к дому Захида-бобо. Вслед мне звучат последние напутствия матушки:
— Шагай осторожней! Подбери полу халата! Если впереди идет взрослый, ставь ногу в его след. Не черпай грязь кавушами, это не шурпа из курицы…
Я киваю, все, мол, понял и главное насчет супа из курицы, и перебираюсь на другую сторону дороги. Здесь чуточку суше, и из-под моих кавуш глина не будет разлетаться, как стая вспугнутых воробьев. К тому же правая сторона приведет меня ко двору тети. Не сразу, конечно; прежде придется миновать перекресток и пересечь большую дорогу, которая соединяет джизакский базар с окрестными кишлаками. Но что такое перекрестки и повороты! Это ведь не кладбище святого с его злыми духами. На перекрестке — люди. Много людей. Рядом с ними нестрашно. Три чайханы и бакалейная лавка приманивают и горожан и жителей джейляу, возвращающихся с базара в степные и горные кишлаки. Огромные пузатые самовары весь день курятся дымком и попыхивают паром. Под казанами не гаснет огонь — что-то варится, жарится в них, и аппетитный запах течет по улице. В холодную погоду здесь вроде бы теплее, а уж веселее — наверняка.
На перекрестке я во все глаза гляжу на людей, лошадей, арбы — по одежде, по сбруе, по колесам пытаюсь угадать, кто откуда приехал. На это угадывание уходит не так уж много времени, ровно столько, чтобы протащить свои изрядно облепленные глиной кавуши через дорогу. Впрочем, его вполне достаточно, я успеваю еще повернуть голову в сторону маленькой лавочки, где сидит сшивальщик посуды — чигачи, и подсчитать, сколько пиал и чайников он уже отремонтировал за утро, — они выставлены напоказ. И не только в сторону лавочки, но и в сторону земляной супы, на которой расположился пекарь Урунбай, и глазом определить, много ли румяной самсы осталось в его тазу. Напрасно матушка говорит, что я смотрю ногами. Нет. Глаза мои все видят и все примечают. Правда, до луж и кочек на дороге дело не доходит. У человека два глаза всего лишь, а кочек сотни. На одной из них я поскальзываюсь и лечу в лужу. Взмахами рук пытаюсь удержать равновесие, но это не помогает. Кому суждено испачкаться глиной, тот обязательно испачкается.
— Эх, бедняга! — слышу я голос сшивальщика посуды. — Так можно расколоться хуже пиалы.
— В такую погоду, не поцеловав землю, трех шагов не сделаешь, — отвечает Урунбай-самсабаз.
Насчет числа шагов пекарь явно ошибся. Их было Далеко не три. Но, находясь в луже, стоит ли уточнять. Надо подняться, но это так же трудно, как и не упасть. Ноги разъезжаются в разные стороны.
— Однако выбрал ты самую большую лужу, — замечает Урунбай-самсабаз и берет меня за ворот халата, чтобы поднять. — Сидел бы себе дома и грелся у сандала. Понесла же нелегкая на улицу.
Рука у пекаря крепкая. Как цыпленка вытягивает °н меня из лужи.
— В чем только душа держится? — качает головой пекарь. — Тебе бы по воздуху летать, а не по земле ходить. Куда торопишься-то?
— К тете, — отвечаю я, став наконец на ноги и пытаясь смахнуть с халата грязь.
— К тете! — делает очень серьезное лицо Урунбай-самсабаз. — А я думал, в Мекку. К тете в любую погоду надо идти.