… Будто под ослепляющим светом утреннего солнца увидал пронизанные воздухом раздвижные «стены» спальни, песочного цвета плетённые татами, низкий белый потолок, постель на циновках, длинную тонкую подушечку… Подушечка — вот что мне надо! И я запрыгиваю в маленькую, но глубокую ванну — в приготовленный для японского кайфа… кипяток! Выскакиваю, ошпаренный…, но целый, взвыв от неожиданности… Мне бы перетерпеть и посидеть в ней, балдея от удовольствия, — по–японски… Но — спа–ать! Спа–ать! Я. утёрся полотенцем, потянулся и прилёг, кости расправил после тридцатичасового полёта и митинга в аэропорту, после полуторачасовой гонки по тоннелю Норита — Токио… После представлений…
И мертвецки проспал двадцать три часа!… Так мне доложили.
Конечно, меня и не думали будить. Видимо опыт подсказывал, что бесполезно. И ни к чему…
Вскочил. Огляделся… Снова влез в кипяток… Хорошо-о!…
Одел приготовленное кимоно — кимоно будет теперь, — все полтора месяца, — моей одеждой в «европейских» и традиционных — рекане — гостиницах, поездах и частных самолётах… Окликнул «кого–нибудь». Но никто не отозвался. Я спустился вниз. На столе в гостиной, под шелковым, покрывалом, меня ожидал «завтрак»/?/. Или ужин?…
Рассказы мамы я запомнил. И хотя прошло 38 лет, как умерла она, догадался: буду есть Суси и Норимаки — варёный, уксусом заправленный рис лепёшечкой, поверх которой — варёное мясо или рыба, — сейчас это была солёная лососина и ракушечья плоть, креветки, кальмары и… что–то вроде среза щупальца осьминога…. Это всё ещё Суси… А вот и Норимаки — порфира /сушеная морская водоросль нори/, в которую завёрнут рис. Такой, как в Суси. Только в этом рисе — ещё и омлет со шпинатом и со стружкой сухой тыквы — кампио — отваренной в соевом соусе….
И это всё я один должен съесть?!
Но, вот, съел же… Оказалось — можно. Можно, значит, жить и здесь. Чем же запить? На столе сосуды с водой, вином… Приглядываюсь: ба!
Да это же то самое… вино, — нет, не вино — виноград
«Оши–чи», что мы пригубили с Масаро в аэропорту! Которому «больше четырехсот лет»! А вот и записка: «Раз Очи–ши тебе нравится — пей его на здоровье!«…
Почерк секретаря Масаро. Спасибо, секретарь! Спасибо, друг Масаро!
Наливаю бокал. Пью. Что–то невообразимое, особенно после отдыха, после мёртвого сна… Нет! Не передать ощущения блаженства, наплывающего за несколькими глотками «императорского» винограда! Слава виноградоделам острова Хираро! За их здоровье!… Теперь нужно выпить за здоровье самого Масару!… За твоё здоровье, друг!… Теперь… Теперь за светлую память Тому Ибуки — его покойного брата, товарища моего и однонарника по ОЗЕРЛАГу… За твою светлую память, Тому!…
После пары часов нового приступа сна, меня заново макнули в японскую кипящую «микву», потом поставили под ледяной душ… Две чашки удивительно вкусного чая, — и я, будто живою водой умытый, на ногах. Меня ведут в актовый зал Университета. Мой продолжительный сон несколько помял разблюдовку моего времени, утверждённую много раньше моего приезда. Потому сейчас меня будут принимать — слушать и задавать вопросы — студенты, аспиранты и преподаватели Университета Иностранных языков.
Скромное помещение — аудитория человек на девятьсот — заполнено плотно, — сидят на ступенях в проходах и на подоконниках. Эмоционально встречают. Кажется, что у всех в руках газеты с моими портретами. На грифельной, как в школьном классе, длинной доске мелом — «ограничение», — у аспирантов–славистов коллоквиум. Тема: «Дружба народов». Потому:
«… Господин Вениамин Додин–сан расскажет про дружбу и… юность в Советских лагерях ГУЛАГа»… Так вот: «Дружба народов в преисподней…»;
Сотни репортёрских аппаратов, десятки камер нацелены на человека, который должен рассказать «о дружбе и юности» в сталинских застенках!
Ну, что же, и не такое выдюживали. Тем более, у меня цель, корреспондирующаяся с «южно–курильской» — хоть чем–то помочь россиянам!
Здесь Масаджи тихонечко предупреждает: В нашей аудитории и твои товарищи! — Всматриваюсь, но, ослеплённый софитами, ничего не вижу… Ладно. Разберёмся… Значит: «О дружбе и юности»…
Забегая вперёд, скажу: ни в одном из моих бесчисленных обращений к японцам, как и на той встрече с аборигенами Университета Иностранных языков в Токио, я душою не кривил. «Лекция» записана была и на мой диктофон, и на диктофоны сотен прессагентств. И воспроизводилась в качестве вступительного слова, а вернее, вместо моей визитной карточки, во всех аудиториях и студиях, где я выступал после Токио. Вот выдержки.