Из-за чего весь шум? На самом деле, было из-за чего шуметь. Не знаю, понял ли это проф. Гэррод, но если и понял, то, во всяком случае, игнорировал; проф. Харпер[26], видимо, уловил что-то краем уха. Существует примечательное письмо Вордсворта, которое он отослал в 1801 г. Чарльзу Джеймсу Фоксу вместе с копией "Баллад". Большая выдержка из этого письма содержится в книге проф. Харпера. Я процитирую одну фразу. Рекомендуя свои стихи вниманию модного политика, Вордсворт говорит:
"В последнее время распространение мануфактур по всей стране, высокие почтовые налоги, работные дома, заводы, изобретение бесплатных столовых и т. д. — наряду с растущей диспропорцией между ценой труда и повседневными расходами, — по мере того, как влияние этих явлений расширялось, — ослабили, а во многих случаях и вовсе уничтожили связующее чувство семьи и дома среди бедняков". Затем Вордсворт развивает теорию, называемую в наше время дистрибутизмом. Он не просто пользовался возможностью отчитать чиновника с достаточно сомнительной репутацией и побудить его к полезной литературной деятельности; — он серьезно объяснял цель и содержание своей поэзии; вряд ли стоило надеяться, что мистер Фокс разберется в поэмах "Мальчик идиот" или "Попугай моряка" без этой преамбулы. Вы можете сказать, что этот общественный пафос не имеет отношения к лучшим поэмам Вордсворта; но я думаю, что зная задачи и социальные чувства, воодушевлявшие автора, мы лучше поймем такую выдающуюся поэму как "Решимость и Независимость", и что не зная их, мы совершенно не поймем литературную критику Вордсворта. Кстати тем, кто говорит о Вордсворте как об изначально Потерянном Лидере (это мнение, помнится, опровергал Браунинг), следовало бы остановиться и подумать о том, что при серьезном отношении к политике и социальным проблемам разница между революцией и реакцией не толще волоска, и что Вордсворт, вероятно, не ренегат, а человек, всегда думавший за себя. Но именно социальный интерес инспирирует новизну стиховой формы у Вордсворта и лежит в основе его подробных замечаний о поэтическом языке; именно из-за него (осознанно или неосознанно) поднялся весь шум. Не от недостатка мысли, а от излишней горячности Вордсворт сначала писал о "разговорном языке средних и низших слоев общества". Он изменил эти слова не потому, что отрекся от политических принципов — он увидел их непригодность в качестве общего литературного принципа. Когда он писал: "моей целью было подражать настоящей человеческой речи и, насколько возможно, усваивать ее", — в этих словах не было ничего такого, чего не одобрил бы серьезный литературный критик.
Во всем остальном, кроме этих двух пунктов — язык и "выбор случаев из повседневной жизни", — Вордсворт вполне ортодоксален. Правда, он пользуется словом "энтузиазм", которое не любили в восемнадцатом веке, но в вопросе мимесиса он более глубокий аристотелианец, чем кто-либо из подражателей Аристотеля. Он говорит о поэте:
"Помимо этих качеств он более других людей наделен склонностью воспринимать окружающие предметы, как если бы они были рядом, способностью возбуждать в душе страсти, которые весьма далеки от страстей, вызываемых реальными событиями, и тем не менее (особенно когда они связаны с радостью и удовольствием) гораздо больше напоминают страсти, вызванные реальными событиями, чем те, что обычно испытывают другие люди, питаясь лишь импульсами интеллекта".
Вот новая и, кажется, до сих пор лучшая интерпретация Подражания:
"Как мне известно, Аристотель сказал, что поэзия самый философский вид литературного творчества; так оно и есть: ее предмет — истина, не индивидуальная, не частная, но всеобщая и действенная".
Выражение "и это правда" кажется мне более оригинальным. Лучше быть забытым, чем служить объектом рабского подражания для сотен поколений, и пусть кто-нибудь, случайно придя к таким же заключениям, как я, скажет: "Один старый автор открыл это до меня".
Найдя в Вордсворте провидца и пророка, призванного наставлять и учить посредством наслаждения (как будто именно это он открыл для себя), мы начинаем думать, что в этом есть какое-то здравое зерно, по крайней мере, для некоторых видов поэзии. Определенная часть энтузиазма Вордсворта, видимо, передалась Кольриджу. Но революционная вера была для Вордсворта более насущной, чем для Кольриджа. Нельзя сказать, что она вдохновила его на поэтическую революцию, но ее невозможно отделить от мотивов его поэзии. Всякое радикальное изменение поэтической формы должно, вероятно, указывать на какое-то значительно более глубокое изменение в обществе и индивидууме. Вряд ли импульс Кольриджа был достаточно сильным и мог реализоваться без примера и поощрения со стороны Вордсворта. Я не утверждаю, что революционный энтузиазм — лучший источник поэзии, и не оправдываю революцию на том основании, что она приводит к поэтическому взрыву — это был бы разрушительный и едва ли оправданный способ создания поэзии. Меня не увлекает и социологическая критика, замалчивающая так много фактов и так мало осведомленная во всем остальном. Я лишь утверждаю, что все человеческие дела взаимосвязаны друг с другом и что, следовательно, вся история предполагает единое осмысление, и что пытаясь приблизиться к полному пониманию поэзии определенного периода, мы вынуждены рассматривать предметы, имеющие на первый взгляд, мало отношения к поэзии. Значит, эти предметы важны для литературной критики; они объясняют и неспособность Вордсворта оценить Поупа, и равнодушие метафизических поэтов к самым насущным интересам Вордсворта и Кольриджа.