Он сказал, что это лучший подарок из всех полученных им за год, – или что-то вроде того. Я пожал плечами, пытаясь не придавать большого значения его формальной благодарности. Возможно, я просто хотел, чтобы он поблагодарил меня снова.
– Что ж, я рад. Просто решил сказать тебе спасибо за сегодняшнее утро, – произнес я. И прежде чем он успел возразить, добавил: – Знаю-знаю – никаких лекций. Никогда.
На обратном пути, съезжая на велосипедах вниз по холму, мы миновали мое укромное местечко на откосе, и в этот раз в другую сторону глядел я, будто позабыв о случившемся. Уверен, посмотри я в тот миг на Оливера, мы бы вновь обменялись короткими лукавыми улыбками – как тогда, когда речь зашла о смерти Шелли. Быть может, это мгновение сблизило бы нас, тем самым напомнив, что сейчас нам следует держаться друг от друга подальше. Быть может, избегая смотреть на откос и зная, что причина тому – попытка не читать запретных лекций, мы нашли бы повод улыбнуться друг другу, потому как я был убежден: он знает, что я знаю, что он знает, что я избегаю любого упоминания откоса Моне и что это избегание, которое, казалось бы, должно увеличить пропасть между нами – напротив, послужило поводом для обоюдной близости, которую никто из нас не желал разрушать. Это тоже есть в книге репродукций Моне, хотел заметить я, однако вовремя прикусил язык. Никаких лекций.
Но примись он расспрашивать меня во время одной из наших следующих утренних поездок – я бы не устоял и выложил все.
Я рассказал бы ему, что, хоть мы и ездим вместе на велосипедах на нашу излюбленную пьяццетту, где я делаю все, лишь бы не сболтнуть какую-нибудь глупость, все равно каждую ночь, зная, что он сейчас лежит в своей постели, я открываю ставни и выхожу на балкон в надежде, что он услышит дребезжащие стекла моих французских окон и следом – предательский скрип их старых петель. И я жду его там в одних пижамных штанах, готовый объяснить, если он спросит, что я тут делаю, – что ночь слишком жаркая, а запах цитронеллы невыносим, – оттого я предпочел не ложиться и не спать, не читать, а просто глядеть в темноту, не в силах уснуть; а если он спросит, почему мне не спится, я отвечу – тебе не стоит знать, или, пойдя окольным путем, признаюсь, что пообещал себе никогда не ступать на его сторону балкона, отчасти, потому что боялся оскорбить его, но также, потому что не хотел испытывать невидимую «растяжку» между нами. О какой еще растяжке ты говоришь? О растяжке, которую однажды, если мой сон будет слишком красочен и убедителен или если я выпью больше вина, чем обычно, – я захочу переступить; и тогда я открою твою стеклянную дверь и скажу: это я, Оливер, я не могу уснуть, позволь мне остаться с тобой. Вот о какой растяжке!
…Она была натянута каждую ночь, каждую минуту. Крик совы, визг ставен на оживающих под летним ветром окнах Оливера, дискотечная музыка, доносящаяся со стороны соседнего городка на холме, потасовка кошек глубокой ночью или скрип деревянной перемычки над дверью моей спальни – любой шум мог меня разбудить. Каждый из них был знаком мне с детства и, как сонный фавн отгоняет хвостом назойливых насекомых, я отгонял от себя эти звуки, чтобы несколько мгновений спустя снова провалиться в сон. Однако порой что-то совсем незначительное, вроде едва ощутимого чувства страха или стыда, выскальзывало из моего сна в реальный мир и нависало надо мной, спящим, будто наблюдая, и в конце концов оказывалось у меня над ухом и шептало: «Я не пытаюсь тебя разбудить, правда, засыпай, Элио, спи крепко»; а я в это время всеми силами пытался оживить прерванный сон, куда стремился попасть опять, и, приложи я чуть больше усилий, – смог бы восстановить его почти до последней детали.
Но сон не возвращался, и не одна, а сразу две тревожные мысли, словно призраки – сиамские близнецы, материализовавшиеся из дымки сна, стояли поодаль и следили за мной: желание и стыд. С одной стороны – стремление открыть окна нараспашку и, не медля ни секунды, вбежать в его комнату совершенно голым, с другой – моя многократно подтвержденная неспособность принять на себя даже малейший риск и осуществить желаемое. Так они и смотрели на меня с укором – два неизменных спутника молодости, два талисмана моей жизни – голод и страх, – смотрели и твердили: «Столько человек до тебя рискнули и были вознаграждены – так почему не можешь ты?» Нет ответа. «Столько людей до тебя потерпели поражение – так зачем это тебе?» Нет ответа. И наконец, главный вопрос, словно насмешка: «Если не потом, Элио, то когда?»