Что за безумие. Я откинулся назад, держа обеими руками персик, и с облегчением отметил, что не запачкал простыни соком – ни своим, ни персиковым. Поврежденный и побитый, словно жертва изнасилования, плод лежал на боку у меня на столе – опозоренный, бессловный и болезненный, пытаясь не пролить то, что я оставил внутри него. Наверное, я выглядел примерно так же прошлой ночью на кровати у Оливера, когда он кончил в меня в самый первый раз.
Я надел было майку, но потом решил остаться голым и забрался под простыню.
Позднее я проснулся, услышав, как кто-то поднял щеколду на ставнях, которые сначала открыл, а потом закрыл. Как однажды в моем сне, он подошел ко мне на цыпочках – не чтобы удивить, а просто не желая нарушать мой сон. Я знал, что это Оливер, и, по-прежнему не открывая глаз, протянул ему руку. Он схватил ее, поцеловал, а потом приподнял простыню и, казалось, удивился, увидев меня обнаженным. Мгновение спустя его губы вернулись туда, куда обещали сегодня утром. Ему понравился липкий вкус. Чем я занимался?
Я рассказал ему и кивнул на помятую улику, лежавшую у меня на столе.
– Посмотрим, что тут у нас.
Он встал и спросил, оставил ли я этот подарок ему.
Может быть. А может, я просто решил выкинуть его позже.
– Это то, о чем я думаю?
Я озорно кивнул и притворно устыдился.
– Ты хоть знаешь, сколько труда вложил в него Анкизе?
Оливер шутил, но мне казалось, будто он – или кто-то через него – задает тот же вопрос обо мне – о том, сколько сил вложили в меня родители.
Он вернулся к постели с половинкой персика в руках и осторожно разделся, стараясь не разлить его содержимое.
– Я совсем больной, да? – спросил я.
– Конечно нет – хотел бы я, чтобы все были такими больными, как ты. Хочешь, покажу больного?
Что он задумал? Я не решался ответить «да».
– Только подумай о том, сколько людей было до тебя: ты, твой дед, твой прапрадед, и все пропущенные поколения Элио, и те, кто жил далеко отсюда, все они – в этой струйке, которая делает тебя тем, кто ты есть. А теперь – можно мне попробовать?
Я помотал головой.
Он запустил палец в красную сердцевину плода и поднес его к губам.
– Пожалуйста, не надо. – Это было выше моих сил.
– Я никогда не выносил свой вкус. Но ведь это – ты. Так почему не надо?
– Я просто буду чувствовать себя ужасно.
В ответ он лишь пожал плечами.
– Послушай, ты не обязан этого делать. Я преследовал тебя, я ходил за тобой, и все, что случилось, – случилось из-за меня… Ты не обязан.
– Ерунда. Я хотел тебя с первого дня. Просто лучше это скрывал.
– Ага, конечно!
Я попытался выхватить у него персик, но своей свободной рукой он поймал меня за запястье и крепко его сжал – как делают герои фильмов, когда один заставляет другого бросить нож.
– Ты делаешь мне больно.
– Тогда отпусти.
Я смотрел, как он отправляет персик в рот и медленно его жует, глядя на меня так пристально, как не смотрят, даже когда занимаются любовью.
– Если захочешь выплюнуть – то пожалуйста, я не обижусь, правда, – сказал я, скорее чтобы просто нарушить тишину.
Он покачал головой. Я видел, что в эту самую секунду он пробует меня на вкус, и то мое, что было у него во рту, теперь принадлежало больше ему, чем мне. Не знаю, что случилось со мной, пока я смотрел на него, но мне вдруг решительно захотелось заплакать. И хотя я мог побороть слезы – как ранее оргазм, – я разрешил себе поддаться им, хотя бы для того, чтобы поделиться с Оливером чем-то столь же личным. Я потянулся к нему и утопил свои всхлипы в его плече.
Я плакал, потому что ни один посторонний человек никогда не был так добр ко мне, никогда не заходил ради меня так далеко; даже Анкизе, когда сделал надрез у меня на стопе и принялся высасывать-сплевывать, высасывать-сплевывать яд скорпиона.
Я плакал, потому что никогда в жизни не испытывал такой благодарности и не знал иного способа ее выразить. Плакал о тех недобрых мыслях, которые вынашивал не далее как утром того же дня; плакал о прошлой ночи – потому что, хорошо это или плохо, был не в силах обратить вспять случившееся. И в ту секунду я, как никогда, мог показать ему, что он был прав: это в самом деле непросто – что «ерунда» имеет свойство превращаться в нечто серьезное; и раз мы втянули друг друга во все это, теперь уже слишком поздно отступать. А еще я плакал, потому что не имел ни малейшего понятия, что со мной происходит.
– Как бы там дальше ни было, Элио, я хочу, чтобы ты знал. Никогда не говори, что не знал.
Оливер продолжал жевать. Одно дело – видеть подобное в минуту страсти, и совсем другое – при свете дня. Он уводил меня за собой…