в следующую неделю он рассказывал о доме Павлова и говорил, что тот Павлов уверовал, пока он усердно набирал справку с храмовой печатью одним пальцем, но все-таки допустил опечатку в названии своей церкви, и символ веры с ударениями не помог, и крепко-накрепко запомните, что в церковно-славянском нет буквы «ё» – во единую, апостольскую и – забыл – соборную – церковь, и – любопытства ради – я спросил про «глаголавшаго пророки» – не значит ли это глаголящего пророчества? хотя знал, что нет, просто неприлично было понимать всё с первого раза – и, надев очки без дужек, внимательно, так читают Псалтирь, он писал, что я прошел все огласительные беседы и готов стать восприемником, хотя на третью беседу я так и не пришел – из-за Павлова, потому что он соврал про него, вернее, говорил про другого Павлова – как собак, – и тот Павлов вовсе не уверовал, но к нему приросла, как гниль, легенда, и, выйдя, я открыл сотовый и заглянул в него, чтобы узнать, не ездил ли он мне по ушам, как тогда с площадью России? и я не пошел в третий раз – и не жалею, но как же быть с правотой о смерти? потому что я действительно умру, и умру так, что никакой Николай меня не воскресит, даже если будет пролетать со своего корабля мимо – хоть на метле, хоть на чем, – и время, вочеловечившееся в тебе, я пью это время и не знаю, сколько мне осталось, и чувство омерзения к его замашкам, уважение к правоте и нежелание стать ведомым душит горло моей вере, и я помню, как смотрел на его плешь, пока он набирал справку, и думал: «Любопытно, а молился ли он когда-нибудь Богу, чтобы тот остановил выпадение волос?» И если в забывчивости действительно молился, то не завершал ли молитву эту словами: «Это мирское, пусть будет не по моей воле, но по Твоей», – произнеся громко последнее слово, тогда как предыдущие произносил про себя, – и Павлов, перестреляв сотню немцев, шел по развалинам за домом, который он оборонял, и вдруг посреди пепла и пыли нашел Евангелие, раскрыл его и уверовал, так случилось обращение человека в верующего – аминь – святую, соборную и апостольскую – церковь эту я не любила, в ней поселился какой-то казенный дух, женщина-смотрительница сидела в церковной лавке, как за прилавком, зыркала по сторонам и возьми и скажи: «Девушка, возьмите свечу по сто. В том благословление», – и я подумала: как так может быть? и кто меня благословляет на эти свечи, как тогда в Риме, в бездушном теле церкви с лампами вместо свеч – наш медовый месяц – как будто прикасаешься к трупу: не греет, – а здесь греет, но этот норов – да, это твое слово, – какая-то рыночная спесь, как будто ад вообще существует, как будто они действительно хотят бессмертия, но на что оно им? что может быть скучнее бессмертия праведников? какое это издевательство над миром, глумление соков – выходят хорами и начинают славить бога, и это ведь невозможно слушать, потому как в мире нет ничего таинственнее разнообразия, сочетания верха и низа, умно-смешного и до глупости серьезного, двухконфорочной керамической плиты, красных кастрюль, у большой вечно отваливается левая ручка, хотя, если ее повернуть, она станет правой, клей-момент не поможет, надо просто купить другую кастрюлю – и сковороду, которая мне надоела, которую я отдам тебе по воскресении. На подвесной кухонной полке, обращенной к прихожей, я обустроила небольшую комнату высотой сантиметров десять, в ней расположился сухоцвет в вазке, небольшая картина на как бы стене, изображающая застывшую во льде Неву, и кресло из обожженной глины, которое я сделала своими руками когда-то давно в художественной школе, и этот уют, пускай незаметный, мне дорог сам по себе, ты возвращаешься откуда-нибудь, обращаешь глаза в свое жилье и сразу видишь его маленькое повторение – своего рода фрактал, – там идет своя жизнь, хозяйка в отъезде, по врачебным делам она поехала в Финляндию – и осталось пустующее кресло, вид на замерзшую реку, ее любимая пальма с отлетающими листками и огромная ванна с конфетами размером с нее – протяни руку – там леденцы и шведская лакрица, должно быть, они уже испортились, но это не важно, важнее то, что ты не умел ценить этот уют, вместо постели – лежак, вместо дивана – бокодавильня, вместо стула – седальня, вместо дома – что у тебя было вместо дома? – не потерялся ли ты, не оплыл ли? – купите свечку по сто, и будет вам благословение, как будто его можно купить, а по воскресеньям в церковь ходили курсанты, и даже на ворота, закрывавшие от нас внутренний двор, были нанесены ведомственные кресты Минобороны, – и прохожие размашисто крестились – и от колокольни шел перегуд – скоп церквей – сорока сороков, и в арке трещало, и казалось, что мы живем в колокольном звоне, каждое наше движение – это перелив, вот малиновый, вот басовитый, и, открывая глаза, все втроем, Ясик тоже потягивался-озирался, мы улыбались друг другу, как будто тем самым показывали, что мы можем улыбаться этому раннему пробуждению, тогда как у иных давно бы разорвало тыквенные головы, – и ты шла на кухню, надев свои шерстяные штаны, на ляжке которых дыбился единорог, а под ним надпись nothing is impossible, готовила овсяную кашу, заправляла ее инжирным вареньем – для меня, малиновым – для себя, или делала творожники, добавляя в творог семена льна и обжаривая его до корочки, открывала ноутбук, выпивала сваренный в турке кофе – иногда, закипая, он проливался из нее, и днями на конфорках оставались круги, пока ты их не стирала средством, съедала сырок-суфле, выпивала баночку йогурта и принималась за работу, в десять часов кормила Яса влажным кормом, сухой – всегда у него был в наличии, и только когда ты приносила мне в постель творожники или овсяную кашу, колокольный звон замолкал, и мне казалось, что он становился светом, разлитым вокруг, и ты, этот золотой воздух, отливающий синевой кот, лижущий лапу на подоконнике, – все это было наполнено каким-то смыслом, который я не хотел разгадывать, оно было просто и значительно, лучше отказаться от допытываний, потому что иначе можно нарушить полноту жизни и остаться ни с чем: с пыльным книгами, с сохранившимися пометками, с выписанными на тыльной стороне обложки страницами, на которых есть понравившиеся выражения или непонятые слова, захочешь их посмотреть снова и поймешь, что эти слова тебе давно знакомы, и как ты мог быть собой и считать себя умным человеком тогда, не зная этих слов? и ведь знание иногда глупее незнания, потому как дает ложную надежду на ум, и ты думаешь, зачем вообще эти ветхие книги, раз ее нет с тобой, – не одной-единственной и, возможно даже, неверной, а просто ее – местоимения, за которым скрывается целый мир, – и это слово, которое ты узнал многим прежде, чем слова, подчеркнутые в книгах, вмещает для тебя всю полноту жизни – другие слова становятся не нужны, язык сжимается до десятка слов, и им можно сказать то же, что самыми сложными словами: я тебя никогда не, и если ты, я не, и мы – все мы – и нам, и перед нами, и ничего не, люблю, тебя, себя, меня, никогда не ты, я не-они, все мы всех перед нами – всё, тебя люблю, и ты, и я – и мы – без всяких связок, и с кухни доносится свербение кофемолки, ты мелешь кофейные зерна, а еще не так давно ты за обыкновение взяла разгрызать с утра какао-бобы вместо конфет, а вечером делать десерт из кокосового масла и семян чиа и заправлять его ягодами годжи с кленовым сиропом – вкус отменный, но какой-то пустой, его слишком много даже в одной ложке, и, прикасаясь к кирпичной стене, я смотрю на тряпичного зайца, свешивающегося с деревянного ящика, за алюминиевый крепеж прицеплены крючки, на нем два кухонных полотенца, когда сверлом я погружался внутрь стены, из получившихся дырок валила красная пыль, и как будто засушенная, толченая кровь оседала на выступы белых кирпичей, и подвешенные на саморез с дюбелем часы с арабскими цифрами, что спешили на десять минут, и полу-дюжина колб с пряностями, привезенными из Тбилиси и Тель-Авива, но я пользовался другими, с полки, прилегающей к сушильнице: там был и в бамбуковом туесе хмели-сунели, которым я посыпал курицу на сковороде, но сперва клал поверх нарезанные на проуны куски сыра, и красный перец, которым я брезговал, и молотый черный, которым ты перчила суп, получавшийся всегда водянистым, но я все равно хвалил его – не чтобы тебе сделать приятное, не потому что был лицемерен, а я действительно был, а потому что таково было твое видение всякого супа: любую наваристость ты в нем отвергала, если в нем содержалось мясо, то исключительно филейное, и таких мелко и дотошно нарезанных ломтиков картошки я ни у кого не ел, так что казалось: и картошки мало в этом супе, и ты никогда не солила его, только перчила сверх всякой меры, и пароварка изымала из себя пар – пара поддонов, но мы почти всегда использовали нижний – и то, чтобы варить в нем рис, и западающая кнопка включения, полчаса – для золотистого, двадцать минут – для кубанского, в нижнем отделении – вода, в ней слишком много железа – скоро еще? – ты подходила ко мне сзади, обвивала руками и спрашивала, глядя на часы, идущие вперед, – скоро еще? – без римских цифр, арабская их округлость располагала к неточности, тогда как с римскими столбами-числами попробуй забалуй – скоро еще? – и шипели куски мертвой курицы, – любопытно, сколько месяцев назад она умерла? – ты так и не стала вегетарианкой – и не надо, говорю я; есть животные, которых за глупость ненаказуемо есть,