Выбрать главу
– курицы, индюки, прочая птичь; коров – нежелательно; свиньи – вообще наши братья, – глупый! ты все шутишь! – да нет! убивать глупость приятно – не пригорело, нет, сыр становился коростой, пыжился, растекался, пузырился, соединял намертво куриные куски, на оливковом масле – у нас даже масла для жарки были разные, точно ли мы жили вместе? – точно ли ты была моей жизнью? – и замолкала, и отодвигалась к стене сковорода с закрытой крышкой, я доставал из холодильника гранатовый и охотничий соусы, ставил на столешницу, смахивал в глубокую тарелку густо порезанные листки салата, куски огурца, перца и помидоров вместе с ошметками сыра – бальзамический уксус? – нет, без заправки, – и сперва я накладывал тебе рис в красную широкую тарелку, потом – курицу с застывшей сырной коркой – вилкой, никогда не признавал лопатки, было в этом что-то холостяцкое: салат отдельно и сбоку от риса, соусы – с собой, ты брала блюдо с благодарностью, сложив руки перед собой, мелко кивала и говорила: «Скорее! Сейчас начнется!» – и с застывшего экрана, как только я возвращался на диван со своей тарелкой, лилась выжатая из тюбика краска, и кто-то говорил одними губами, подведенными помадой, во тьме, так что казалось, за губами нет лица – ни тела – вообще ничего нет, и кто-то говорил, что сейчас расскажет историю о том, чего не было и нет, историю, в которую невозможно поверить, вы готовы услышать то, что невозможно услышать – ушами, что перестали быть ушами, как только в них попал первый звук, итак: был один, была вторая, он любил, она не знала, он убил, она всплакнула и сказала – хватит быть, и он исчез, и никто не знал, куда – он отправился, друзья! – мельтешит, здесь холодно, от стены до стены можно дотянуться рукой, но это неправда, пространство сжалось, вот и кажется всякое, впустите меня! слышите! я ни в чем не виноват! что я ей такого сделал! – молчание красных губ – и снова крик – и снова молчание, и только после третьего крика красные губы начинают улыбаться – тебе нравится курица? – лучшая! просто лучшая в мире, спасибо – целует жирными губами щеку, заросшую щетиной, в окне стоит розовое, как от торфяного смога, солнце – кивает, зовет меня, закидывает вопросами: а какого цвета была ваша входная дверь? а дверь в подъезд? а трубы были хромированные? а нагреватель в доме имелся, а холодильник превосходил ее по росту? ты точно помнишь, ничего не забывается? а сколько времени прошло с вашего расставания? Не помнишь? Помню громких людей на пятничных улицах, белой ночью я выглянул в окно – и посередине дороги шла троица: двое мужчин, один из которых держал гитару как автомат, и что-то наигрывал, второй ему подпевал, и женщина в тряпичной юбке и косухе, и я по-думал: конечно, они не живут здесь и вряд ли здесь будут в следующую пятницу – вот их мгновение запечатления – эти три фигуры бардовского пошиба перед колокольней, побитые жизнью, наверняка хмельные, что-то же это должно значить, раз я не спал, выглянул в тошно-белый рассвет, который и не рассвет был вовсе, а так – доенье ночи без конца и милости, пахтаешь звезды – и получается бессолнечный день – и три человека лет на двадцать старше меня, вот они умрут раньше, и почему только ненароком подсчитываешь: э-э-э-э, да он постарше меня лет на десять – славно! – как будто тебе доставляет удовольствие, что он умрет раньше тебя или что-то не испытал, или он разочарован, как эта троица – отец и сын, но прежде всё от отца, – запомни, имярек, случается так, что, по неразумию своему, некоторые говорят, что они нам братья, но какие же они братья, раз важнейших наших дог-матов не разумеют? – и, входя в костел, чувствуешь необязательность осенять себя крестным знамением, помачивать кончики пальцев в чаше со святой водой, становиться на колено, чувствуешь себя как за пазухой бога, и в этом чувстве есть что-то богоборческое, как будто то, что они католики, а вокруг тебя их храм, делает необязательным соблюдение общих заветов и заповедей, разошлось-раскололось время, помнишь, как мы однажды попали на мессу в Москве, стояли, оглушенные, прислушивались ко французскому кваканью, вглядывались в лица крестящихся и удивлялись: неужели здесь, в сотне метров от Лубянки может быть что-то подобное? – и Христос надрывался крестом на беленой стене, и орган раскрывался, как почка, булькал, прорывался внутри – и вот – в ушах уже листья от органа – а вокруг весна-весна, и стоит взмолиться, как листья опадут и из ушей выйдет слух, но только священник в белых одеяниях что-то объявил, все присутствующие вдруг опустились на колени, а мы, уличенные в нежелании преклоняться, выбежали стремглав из церкви, как будто застигнутые членами тайного общества на церемонии, на которой не должны были находиться, – застигнутые, но милостиво отпущенные безо всяких для нас последствий.