Выбрать главу

Тир-ли-бом, так не бывает, тук-тук-тук, соловьи фьи-фьи, ровное дыхание ночи, Ясон спит у меня между ног, как ты говоришь, «отлеживает», не пошевелиться, подле – Василь и Мяуч – игрушечные крыса и кот, сплетенные случаем в дружество, была бы моя воля, всё бы поименовал, всему бы присвоил имя, и язык разросся бы, расквитался за свою узость, тогда бы никто не говорил, а лишь называл, и неизвестно, что бы сделалось бесконечнее: язык или Вселенная, – ты лежишь ко мне спиной – ни прижать, ни обнять, ни сказать: я так устал от нашей холодности, – ты нема, ты спишь, ты видишь сны, а я мучаюсь от безъязыкости, нас пятеро на постели: трое живых и двое никогда не живших, – перебирание лап, тяжелый соп, еще чуть-чуть, и лапы провалятся во что-то мягкое, никогда не виданная лесная подстилка, убегает – он убегает от меня, а вверху поют птицы – не сказочные, скорее сороки, ца-ца-ца-ца! – подпрыгни под сосновые сучья, цапнешь одну за хвост, хвост разлетается синью, перья медленно ложатся на мох, земля кашляет и внезапно покрывается снегом, брр, холодно, это не с подоконника ловить снежинки – так произошел снег: перья задранных птиц, которые носит по миру, снег – следствие их смертей, причина – мои лапы, на передней пять когтей, на задней четыре, хвост что-то держит, по снегу идти холодно, я весь дрожу, морда липнет к коре, такое ощущение, что она из того же, что сетка на окне, словом, не дерево комода, на котором стоят цветы, – добраться до них, разорвать, пахнут летом и немного углом под обувным шкафом, снег жужжит! – чу! – перья оживают, из них являются белые мухи, освобождают пригорок от бели, и в отдалении, сквозь наплывшие живицей бока сосен я вижу: бежит кошка – огромная, она походит на мою мать и на дворовую кошку заднего окна одновременно, лицо у нее отчасти человеческое, хвост сечет сосны, ну куда же ты, мама? – кричу я ей вслед. А она мурлычет, отворачивается и бежит по косогорам, оставляя хвостом просеки и прореди, а потом вдруг обращает ко мне свое человеческое лицо, и я понимаю, что это она – моя хозяйка – и говорит: «Ты есть только собой», – бегу за ней изо всех сил, пытаюсь понять, что это значит, она снова за болотиной, в которую погружены высокие дома, оборачивается ко мне и продолжает: «Ты ес-с-с-с-с. Кс-кс-кс-кс», – и мне грустно, надсадно от самой мысли, что моя мать – это хозяйка – и я никогда не стану ей подобен, слово, как мяуканье, разбивается о слух, звуки походят друг на друга, я есмь я, они есть они, и мне никогда не стать этим огромным зверем не с моим лицом, и вновь скачет птица, я вишу на стволе, на нем мягко и необыкновенно, птица оказывается внезапно с человеческим лицом, и она говорит мне: «Кыса-киса-куся!» Так и говорит. Кыса-киса-куся. Ее не цапнешь просто так. Удар в бок, качусь клубком по тропе, и когти упираются во что-то податливое – нет ни матери, ни мух, – но когда-нибудь я снова с ней встречусь, и она научит меня понимать то, что пониманию не поддается, – он открыл глаза, смотрит на меня, и я шепчу ему: «Если бы ты мог хоть что-нибудь понимать, если бы…» – и указываю ему на высохшие банксии, на картину, на которой изображен белый парусник, что кладет сине-черную тень на море, он точно не знаменует собой надежду, в ночи он просто белое пятно среди черного фона метр на метр, окруженного белой кирпичной кладкой, и где-то там на комоде между склянок с просроченными духами, бижутерии и страшной глиняной руки, на которую надеты твои кольца, стоит в толстой раме черно-белая фотокарточка, ты рядом с матерью, тебе несколько месяцев, и жизнь без меня расстилается впереди тебя – и кажется, там в прошлом без тридцати лет у тебя было столько возможностей стать не собой, повстречать другого или третьего, измениться до неузнаваемости, что, чем больше в темноте я вглядываюсь в серо-белесую раму, тем резче ощущаю, что я совсем не знаю тебя: что я значил для тебя, когда тебе было несколько месяцев? – может ли любовь обратится вспять? или она существует только затем, чтобы ускорять и без того настоящее скорое время? На подоконнике за статуэткой молодой матери с девочкой, за пиалой Ясона – он предпочитает пить с высокого места, миску с водой вровень с мисками корма терпеть не может, – небольшим складником, с которого я всегда стираю пыль толщиной с палец, парой книг – среди них пухло-оранжевая индийская философия и западная философия в комиксах, – стоит еще одна фотография твоей матери, фонарь с улицы освещает ее, но мне не нужен свет, чтобы видеть ее, – ночной, павлиний свет, – я прекрасно помню, что она полулежит на приморье и смотрит вверх, вокруг прозрачная вода, умеренно ветрено, ей лет сорок, и она рада этому безымянному морю и этому безвременью – кажется, Греция, вернее всего острова? – она красива, породисто красива, всякая другая красота с годами истирается, а эта, наоборот, крепнет, ты в нее, и между двумя этими фотографиями пролегает не пара метров, вернее, три аршина, или сажень, а лет двадцать, – и так странно лежать с тобой рядом, пытаться обнять, а внутри себя понимать: ты обнимаешь вот этого младенца, сошедшего с образа, а вот ее мать – она всматривается в тебя во тьме, идет по лесу, прорежая окрестные сосны, и в твоем дыхании плещутся десятилетия, и Ясон снова просыпается и смотрит на меня, и я боюсь двинуться, боюсь потревожить и Ясона, и десятилетия, и объясняюсь младенцу в любви – как жаль, что всё так кончается, как жаль было утверждать маму в моих чувствах к тебе, говорить о будущности и неизменно лгать, потому что вся моя будущность рано или поздно оборачивалась прошлым, и что-то рассыпалось в прах, и я пытался восстановлением воспоминаний отмотать к той вехе, с которой вс