е рушилось, но веха оказывалась вешкой, а потом обращалась в векшу и скакала мимо спящего Яса – сперва на край кровати, потом на ламинат с названиями главных улиц европейских городов – там были и Корсо, и Елисейские Поля, и Стрэнд, и, кажется, Грабен, мимо стеклянных матовых дверей, мимо шкафа с обувью – к двери с налепленными на нее снаружи флагами, прыгала на проигрыватель с пластинками, стоявший на белом квадратном столике, затем на диван, изодранный, приготовляемый к раю, на подоконник, за которым вяло шла уборочная машина, поднимая пыль вокруг себя, мерцая оранжевыми огнями – туда! – туда! – и что-то школьное, dahin, dahin, wo die Zitronen blühen, dahin! – и вдруг удар! – стучат в дверь, срывают флаги, топчут половик! – немедленно открывайте! – или будем ломать! – и что они только собрались ломать? – как будто им невдомек, что я могу сигануть в окно, выходящее во двор с деревянными холодильниками под окнами напротив, – мы знаем, что вы здесь! – и вторжение времени в мой дом, вторжение кричащего и бряцающего, звук отворения затвора, лучше бы стучались в соседнюю дверь, в психологический кабинет, им бы там заварили чай – шторы в горошек, полудюжина разочаровавшихся в жизни женщин, которая учит других, как правильно жить, – зачем кому-то рассказывать о жизни, раз твоя удалась? – и сколько раз их посетители по ошибке стучались к нам – не они ли обрывают флаги по пятницам? – и я открывал им дверь и вежливо указывал на соседнюю, а вечерами они выходили вовне, и из окна слышались их размеренные беседы, как будто все они – как на подбор – участвовали в радиопередаче, посвященной уходу за огородом, – птичий базар, ложь украшательства, сплошные «методики», «Тибеты» и «потенциалы», груз прожитых четырех-пяти десятков лет, иллюзия бесконечности жизни, как и этого вечера, когда перед котом, глаза изглядевшим на них, можно постоять и поговорить: закат нескоро, в окнах дома напротив огни мертвы, тополь за толем живописен и ветрист, небо чахлое, малокровно-весеннее – та-та-та-та – кому они только могут помочь? – скорее я поверю священнику, чем психологу, Бог тот еще ростовщик, ты всегда в выигрыше с ним, сколько бы ты ни промотал! – ради бога, отоприте! – что еще за голос? неужели психологов из соседней двери? – значит, будет штурм, как не хотелось бы! – отвори! – я не хочу, родная, я очень этого не хочу, тогда придется им снова указывать на соседнюю дверь, да и грязно кругом, я еще не отмыл шкафы! – зачем тебе их отмывать? все, что хотел, ты уже сделал – а если не сделал? что, если я поступил по-дурацки, что, если я себе все это выдумываю – вот этот твой голос, который в записи казался тебе «мультяшным», эти хриплые нотки – ты слишком много куришь, да еще самокрутки, табак девственного штата, прохудившаяся ткань самокрутчицы, фильтры как мятные леденцы и тонкая бумага, на которой тогда в кафе ты писала: «Когда ты так смотришь на меня, я не знаю, кто я и где нахожусь». Куда всё это делось? неужели раз испытанное способно уйти? – так устроена память! – а что мы пили тогда? – кажется, раф, – снова мятный? – наверное – видишь, я уже не помню этой мелочи, а что будет дальше? – я готов целовать каждое мгновение, проведенное вместе, но я не знаю, куда его целовать, – и вдруг ему не понравится? – и плеск волн, и твое – в первую ночь – может быть, ты все-таки разденешься – и бронзовая колокольня за окном – и закрой глаза, почудится грот, море отступает, цикада сиротливо звучит в животе кота, опунция надломлена, ее верхи, как уши Микки-Мауса, – небо полное, вычерпывай совком из-под мороженого, кресло крутится, ты всегда воевала за него с котом – ну-ка брысь, стоило встать, как он тут же занимал его – свято место, я ведь ненавидела эти твои простонародные замашки, я стыдилась быть русской, а ты, ты плевал на мое желание стать гражданином мира – ваза с возу, готовь палку летом, гни свою красную тонкую линию – и будет тебе по горам вашим, легкая небритость, картавость, будто твоей правильной речи был необходим изъян, иначе бы правильность выела всякую истинность говоримого, ворохи волос, сжать в ладонях – не выпускать – поднять лицо, и закатываются глаза, потом ты отпустил бороду, но она росла у тебя сипло – то ли по-поповски, то ли монгольски, скулы как мачты – и ты оборачивался ко мне на лекциях, пока нам рассказывали о Раушенберге или Лихтенштейне, и не сводил глаз, а однажды ты сел позади меня, и твой взгляд рукой лег на плечи – ты ведь меня очень любил, кот? – ненавижу уменьшительно-ласкательные именования, это унижает и существа, и предметы, и потом после пары мы выходили с тобой курить, и тогдашняя твоя – кем она была тебе? – обожательница, пассия, так ты говорил? – с таким неудовольствием смотрела, как ты выходишь со мной во двор и наблюдаешь за тем, как я выдыхаю клубы изо рта, – и что-то сложное было в кафе, разговоры о неудовлетворенности жизнью, и ты влез в нее, как паз, и я тебе говорила о своем женихе, о надвигающейся свадьбе и по глазам читала: Du bist so schön, – и время, расправив крылья, сотканные из минут, опустив шасси из будильников – у нас был один – не будильник – нет – просто Тоторо с цветиком в руке, и стоило его включить, он улыбался, и цветок в его руке обращался в вентилятор, иногда он звенел по утрам, но он быстро вышел из строя, зарядные батареи ты и не думал покупать, и так стоял он перед стеклянным кубом, обернутым полиэтиленом, а в нем лежали свернутые записки с неотложными делами, четверть – пустые, потому что даже неотвратимость должна быть милостива, открытыми они не могли бы долго уцелеть, Яс хватал их в зубы и уносил куда подальше, а иногда, раз или два найдя их, я была вынуждена заниматься делами, о которых говорилось в записках, какое унижение – вместо случая подчиняться прихотливости питомца, – и на-конец, решилась замотать стеклянный куб пищевой пленкой, и все равно иногда, отойдя от миски, на которой была изображена морская свинка, а рядом с ней стояла бывшая пепельница – в нее мы накладывали влажный корм, он умудрялся отвернуть пленку и достать очередную записку, и, кроме куба и Тоторо, на подоконнике пребывал вид Елисейских Полей, заклеенный с задника черно-белыми квадратами под стать окраске Ясика, лежала пара книг – что-то легкое и вместе с тем скучное, папки, счета за квартиру, если бы ты не напоминал, я бы забывала платить по ним, а еще ты твердил постоянно, зачем мы платим за радио, а за газ? ведь труба обрезана? – как крайняя плоть – и было страшно звонить и отказываться от этих мелочей, потому что однажды, когда мы прилетели из Тель-Авива, нам отключили свет, несоответствие киловатт-людей, или людей-киловатт – и нагреватель воды требовал повышенных квот, и, чтобы все было законно, мы должны были заплатить шесть миллионов рублей – да за что, Господи? – и ты отнес аквариум (он тогда стоял на подоконнике с цихлидой по имени Моника) психологам, а потом чудом все уладилось, но, чтобы лишний раз – от греха подальше – не искушать «Жилищник Басманного района», мы не решались позвонить и попросить не брать с нас плату за газ, телевидение и радио – а потом она умерла, года через два, когда случилось то, что обычно случается, если бы я была сентиментальной, я бы сказала: умерла, как наша любовь, но точнее будет сказать: умерла незадолго до, и ты ходил один – я тогда была в Петербурге – на Устьинский мост, наверняка в слезах, и выкинул рыбу вниз с моста в покойную реку – вода к воде? плоть к плоти? – ведь так? а аквариум мы выставили на помойку после долгих препирательств, как будто вещи для тебя значили больше, чем просто вещи, как будто они заключали для тебя время, не твои воспоминания, не клочки бумаги, оставшиеся с той учебы по современному искусству, а самые обыкновенные, бесхозные и бессмысленные вещи – ты что, боялся, что, утратив их, ты утратишь пережитое? утратишь, быть может, меня?