Но Хосе на то и крестьянин, привычный ходить за плугом, воюя с сухой землей, он знает, что духу не победить материю, особенно если та принимает форму ручного пулемета MG34, знает, что нельзя сражаться, имея за душой три камня да идеал, пусть даже самый возвышенный, против хорошо обученной армии, оснащенной пушками, танками, бомбардировщиками, бронемашинами, артиллерийскими орудиями и прочей передовой техникой, предназначенной для ликвидации ближнего своего.
Что же до иностранцев, вливающихся в ряды республиканской армии, ставшей символом борьбы с фашизмом, он видит, как они позируют перед фотографами с винтовкой в руках или высоко поднятым в знак бунта кулаком, как кайфуют на солнышке на террасах кафе, упиваясь громкими словами с большой буквы и подобающими им эмоциями, или ухлестывают за guapas[108], нашептывая им piropos[109], принятые у них на родине. И он говорит себе с тяжелым сердцем, что их присутствие наверняка скорее символично, чем полезно (тут он вспоминает, что надо присматривать за сестрой, чего доброго, любой из этих красавчиков ее уболтает и обрюхатит, как нечего делать).
Все больше одолевает Хосе сомнение. Нет, пока он еще надеется, что можно вести параллельно революцию и войну. Еще надеется. Но что-то в его надежде постепенно дает трещину.
Он, так отчаянно мечтавший быть душой бунта, который до основания потрясет Историю, все чаще спрашивает себя, какого черта он здесь делает, глядя на проезжающие грузовики с молодыми людьми, предназначенными на убой, слушая, как русские агенты в круглых очочках предостерегают приезжих от злых козней анархических элементов, и ввязываясь в кафе в бесконечные распри между анархистами и коммунистами, где каждый до хрипоты ищет виновных в лагере противника, каждый находится в плену очевидности, бесспорной для одних и лживой для других, и базарные склоки, которых он навидался в своей деревне, повторяются здесь точь-в-точь.
Но еще сильнее зарождающегося сомнения в шансах республиканской армии на победу мучит его мысль, что он оставил отца одного на полевых работах. И как в июле непреодолимая сила толкала его прочь из деревни, теперь такая же сила тянет его назад, к родителям, к которым он привязан крепкими узами, хоть что это за узы, сам бы затруднился сказать.
Он должен уехать. Инстинкт подсказывает ему: уезжай.
Еще два дня он взвешивает все за и против.
После чего одно событие ускорит его решение.
Как-то вечером он прохлаждается на террасе кафе «Эстиу» на Рамблас. Он один. Пьет мансанилью. Смотрит на прохожих. Рассеянно прислушивается к разговорам вокруг.
За соседним столиком двое мужчин пьют водку залпом рюмку за рюмкой. Они разговаривают так громко, что не услышать их нельзя. Им весело. Они рыгают, выпив. Хлопают друг друга по плечу. Они очень довольны собой, и каждый готов наградить другого медалью за героизм. Ай да отличились они сегодня, черт побери! Отыскав двух полумертвых от страха священников, схоронившихся в погребе, пристрелили первого из револьвера — паф, прямо в рожу, а другому, который наделал в штаны от страха, сказали проваливай и пальнули в спину — паф-паф, когда он побежал. Двух кюре прикончили в один день! А уж было думали, что придется возвращаться несолоно хлебавши! Недурной трофей! Надо было видеть, как они забздели, святые отцы! Умора!
Они думают, это очень смешно.
И удивляются, что Хосе не разделяет их веселья.
Он что — франкист?
Хосе проводит рукой по лицу, словно пробуждаясь от кошмарного сна.
Он сражен, как сражен в эти же минуты в Пальме Бернанос, и по схожим причинам.
Он так и сидит на стуле, оцепенев от ужаса, ни жив ни мертв.
Стало быть, можно вот так запросто убивать людей, и смерть их ни у кого не вызывает ни малейшего сострадания, ни малейшего возмущения? Можно убивать людей, как крыс? Не испытывая никаких угрызений совести? Да еще и похваляться этим? В каком безумии, в каком помрачении рассудка можно списывать на «правое дело» подобные мерзости?