Бывают, правда, и неожиданности, раскрывающие Витину творческую натуру, подчеркивающие его трудолюбие, ответственность, готовность выходить за рамки – хоть в резюме вписывай: как-то раз он сшил мне шторы одну с другой. Тщательно, аккуратно, ровненько, от пола до потолка смелыми белыми нитками. Потому что шторы – что? Правильно, надо закрывать, чтобы соседи не смотрели.
Глава 3
Эмму Марковну я всегда боялась. Боялась и очень любила. Намного больше, чем вторую бабушку, мамину маму, всеобъемлющую, безграничную, пытающуюся спрятать меня, вместе с мамой, в глубоких складках своего тела, поближе, понадёжней, пропитать собой, пометить.
Эмма Марковна – её полная противоположность, и до меня ей никогда не было дела. Тощая, медленно, но грациозно подходящая к концу девятого десятка, она всегда, всегда при параде: вся одежда тщательно отглажена, самым настоящим образом накрахмалены воротнички – и обязательно, даже дома, шляпки, банты, брошки, браслеты, бусы, кольца, даже скорее перстни, на каждом пальце. В каталоге моих детских воспоминаний есть кадр, где она, тогда уже семидесятилетняя, снимает с цветов на подоконнике испуганно растопыренные чулки – предполагаю сейчас, припоминая другие размытые детали, что занесло их туда не по годам бурное течение её личной жизни.
Эмма Марковна научила меня материться. Не то чтобы специально, нет, просто такая мелочь, как ребёнок, болтающийся по её роскошной барочной квартире, никак не влияла на её привычный образ жизни, с рюмочкой коньяка, сопровождающей каждый приём пищи, и постоянной тлеющей сигаретой в хрустальной пепельнице. Сама бабушка всё больше оседала на орбите телевизора, в котором ей преимущественно встречались «бляди», что в зависимости от интонации могло быть разочарованием, угрозой, оскорблением или комплиментом. Реклама, на которую прерывались её сериалы и передачи, встречалась многозначительным и горьким «Ах, ёб!».
С Эммой Марковной я первый раз и покурила, лет в тринадцать, – она спросила меня: «Папиросу будешь?», и я согласилась, больше из желания иметь с ней, царицей моих детских фантазий, что-то общее, чем из естественного подросткового любопытства ко всему неодобряемому. Это было глубочайшее эмоциональное переживание, отпечатавшееся больше страхом разоблачения, чем табачным вкусом. Бабушке моей, впрочем, было совершенно всё равно, или, как она бы сказала, «до пизды фонарь», что бы это ни значило.
Но про бабушку это я неверно говорю.
Мамина мама – это бабушка: баба Валя.
А папина – всегда и исключительно Эмма Марковна. «Бабушка» только шёпотом, за глаза: я получила однажды веером по губам за такое к ней обращение.
Я, может быть, только из-за неё и научилась так рано выговаривать «р», подстёгиваемая благоговейным ужасом от того тона, которым она меня, маленькую, слеплявшую все слова в один комок разноцветного пластилина, поправляла – чётко, медленно, страдальчески: «Эмма Марковна!»
Думаю, что оставляли меня с ней чаще, чем хотелось бы большинству заинтересованных лиц (в общем-то, всем, за исключением меня, обожавшей её). Мама, очевидно, была не в восторге от такого влияния, баба Валя её откровенно ненавидела, но, несмотря на постоянные уговоры оставить ей внучку, через раз в последний момент оказывалась занята. Папа просто избегал встреч лишний раз, а для самой Эммы Марковны роль бабушки была чем-то вроде мелкой неприятности, прилагающейся к вынужденному и, по счастью, уже давно прошедшему материнству.
Её жизнь совсем не предполагала детей. В студенческие годы она была той самой первой кралей в архангельских кабаках[3], неуместно шикарной и для климата, и для времени, и даже для своей самолётостроительной специальности.
Был у неё и тот самый рыжий норвежец, и брюнет англичанин, и директор мебельного магазина, и моряки, моряки, свидания с которыми нет-нет да и заканчивались у знакомой бабки, вводившей ей шприц с мыльным раствором, о чём, впрочем, Эмма Марковна говорила как о совершенно будничной, почти профилактической процедуре.
«Десятерых выкинула, – говорила она. – Все девки». А одиннадцатый, мальчик, решил во что бы то ни было остаться: бабушка и в баню ходила, и травы пила, разве что спицей тыкать и стекло толчёное пить побоялась. Зато, говорит, после родов как отрезало, ни разу, всё как в воду – тьфу-тьфу-тьфу, осторожничает всё ещё суеверная Эмма Марковна.
Её дед владел всем почтовым трактом от Москвы до Петербурга; отец, разделивший с братьями наследство, – участком от Твери до Клина. А к моменту её рождения их семья жила в двухкомнатной квартире в Архангельске. Отец, как Эмма Марковна утверждает, был завербован НКВД. Это не помешало, а скорее даже способствовало тому, что за ним пришли – как раз тогда, когда мой нежеланный и своевольный отец отстаивал внутри неё своё право на существование.