Выбрать главу

- Ну, помогай нам Бог, - с унылой улыбкой прошептала Любушка, когда все вне кафе наполнилось для них предвестиями неотвратимых трудностей обратного пути.

Милованов, ученый в литературных лабиринтах и ничему не наученный дорогами в никуда, этой известной бедой России, по-стариковски передвигал утомленные ноги, сосредоточенно удерживал равновесие на скользком тротуаре. Помог бы Бог хотя бы до машины дойти.

- Смотрите и постигайте, - сказала Зоя. - Ну, ты, Любушка, положим, пустой в творческом смысле человек. Как и я. Но остановим нашего прославленного живописца - что он там скукожился? замерз, что ли? остановим и спросим, нарисует ли он нам на память картину, где будет так же падать большой снег на старые домики?

- Да мне нечто главное непонятно! - вырвалось у Милованова.

- И это мудрость старости?!

- А я понимаю, - сказала Любушка, добросовестно выступая цаплей, - что когда человек пишет картину, ему помогает Бог, а когда я смотрю на эту картину, Бог помогает мне постичь ее смысл. Разве это не доказывает, что Бог есть?

Милованов изложил:

- Я умею одновременно находиться в разных измерениях, а ем с вами в кафе, а в то же время общаюсь и с Кондратьевым, и с Комаровым, более того с Кондратьевым и Комаровым вместе взятыми. Но даже это не дает мне тех доказательств, которые ты легко и походя, как праздношатающийся человек, берешь в такой простой для меня и немыслимой для тебя вещи, как писание картин.

- Да, но кто они, Кондратьев и Комаров? - немножко свысока выразила удивление Любушка.

- А вообрази себе на минуточку, что я написал их в минуту их писательского вдохновения, когда они берутся за перо, движимые Богом. Почему же Бог не помогает тебе понять смысл этой картины и узнать изображенных на ней людей?

Любушка пожала плечами, заметив на губах Милованова ядовитую ухмылку.

- А нет картины, - сказала она. - Мне всегда было глубоко отвратительно и неприятно твое творчество.

- Как я тебя понимаю! - с чувством поддержала подругу Зоя.

- Так зачем же мне чувствовать и понимать то, что для меня совершенно чуждо и неприемлемо? А если ты ставишь вопрос шире и говоришь вообще о бытии и абсолютном, а не только о своих картинах, ну так что ж!.. и крысы есть... но я о них стараюсь не думать! И чем меньше я думаю о них, тем больше это означает, что Бог помогает мне внимать гармонии и красоте мира, а на все безобразное и злое закрывать глаза.

- Из разговора с тобой, - сообщил Милованов Любушке, - я могу вынести лишь неприятный осадок, но никак не новые для себя философские понятия. Ты сделала все, чтобы обидеть меня, заговорив о моих картинах в самом оскорбительном тоне, какой только можно вообразить. И какую же минуту ты для этого выбрала?

- Кто знает, что это за минута, - возразила Любушка, снова пожав плечами. - У меня никаких особых соображений на этот счет нет.

- А представь себе положение человека, который начал говорить, рассказывать о людях замечательных, но собеседникам не известных. А его прерывают и объявляют ему, что он дурак.

- Я этого не объявляла.

- Но ты это подумала.

Любушка тихо, тайно заплакала. Слезы утеплили ее впалые щеки, и лились они оттого, что в далеком от дома краю ей хотели вменить беспомощную ответственность за сказанное или подуманное как раз так, как нельзя было не сказать и нельзя было не подумать.

- Да в том-то и суть, - вставила Зоя, - что человек может в невероятных муках создавать какие-нибудь свои произведения, а людям они неинтересны и муки этого человека в их глазах - сущий пустяк.

- Это ничего не значит! - горячо запротестовал Милованов. - Это не играет ни малейшей роли!

Он, однако, понял, что, поддерживая разговоры, ищет в них, как и в играх с именами давно умерших и благополучно забытых писателей, собственной возможности исчезнуть, смерти, баснословного дня, который чем-то и как-то отменит достоверность цепи его рождений: получится в том неправда, что прапрадед родил прадеда, прадед родил деда, дед родил отца, а отец родил его, Милованова. На что жизнь? Богом дана в дар, а он дар не принял и тем не менее живет. Но даже нет у него верного способа выразить, как ему тяжела и досадна такая жизнь.

Милованов подумал, что мог бы попробовать себя в скульптуре. Мозг устал от впечатлений и лениво перебирал возможности, но были затвержены сознанием разные роды искусства, и Милованов уже и сейчас, заведомо, словно натруженным опытом знал, что музыка или архитектура, например, были бы слишком абстрактны для того, чтобы выразить обуревавшие его чувства, а вот нечто кричащее в дереве, с нахально толстым, слоистым изображением развевающихся волос, как раз, кажется, вполне бы подошло. Он и в кремле в самом начале посещения видел именно деревянные фигурки, только уже стерлось в памяти, что то было, ангелы, амурчики некие или святые, но след остался, и в нем можно усмотреть указание пути. Милованов решил в дороге обдумать свое вероятное новое поприще. А Зоя сразу полетела стрелой; удобно было бы не замечать этого, отдаться отдыху, отвлечься в грезы, но веры в Зою недоставало, и спутники попеременно просили ее не гнать с чрезмерными превышениями. Иначе не могу, отвечала Зоя. По тому, что спутники не поддерживали друг друга, когда о спокойствии перемещения просил кто-либо из них, а подавали голос строго по отдельности, Зоя заключила, что они все еще переживают между собой размолвку, и решила примирить их шуткой. Ага, теперь ты у нас празднуешь труса, дорогой? - восклицала она. - Теперь ты струсила, Любушка? К единению, к согласию это, разумеется, вело, но до шуток ли было вообще? Пассажиры неуверенно посмеивались. Впрочем, какой-то мощный дух властвовал над ночной дорогой и, жутко вздыхая, зловеще выбрызгивая вдруг откуда-то из расползшихся недр земли сумасшедшие комья грязи, вводил их, так или иначе, в некий накрепко сшитый единообразием мир, втягивал в общую атмосферу и в одно состояние, весьма далекое от предположительно приятных переживаний бредущего по обочине путника, имеющего возможность погрузиться в последовательные и размеренные думы. Первой сжалась и истончилась от страха Любушка. От полной слитности с дорогой, машиной, Зоей и не очень-то приятным Миловановым ее удерживала подзасевшая в ее сиротливом сердце странная мысль, что ее, из которой уже начали делать жертву, заставив украдкой всплакнуть на пороге прощания с прекрасным Ростовом, все-таки задумали доконать. Эту догадку Любушка не доводила до конца, не рисовала себе, какие могут ожидать ее результаты, довольствуясь смутным предположением об их кромешной бедственности. Да и не следовало чересчур углубляться в эту версию, не стоило пугать себя больше, чем уже напугали смертоносная взвихренность ночи и что-то вроде ее, Любушки, заброшенности на заднем сидении, за спинами у как бы застатуенных хозяев машины, поэтому она в своем внезапном страдальчестве брала именно сладостно-отрадную сторону, извлекала из него все те удовольствия, которые можно извлечь из сознания, что тебя неспешно и неумолимо превращают в козла отпущения. А доказательств, что она вправе предаваться подобным удовольствиям, у Любушки было предостаточно. Ростов, прощаясь с ней, был столь мил и очарователен, провинциально трогателен под густо падающим на него снегом, а сменилось дивное видение бешеной гонкой и почти непроглядной тьмой, из которой снег летел навстречу как сумасшедший, не имея ничего общего с ростовским. К тому же Любушка контрастно мерзла на заднем сидении, и ей не хотелось ныне видеть и признавать в этом всего лишь особенности своей физиологии, а больше нравилось улавливать признаки особых условий, в которые ее без огласки, заговорщицки ставили хозяева, попросту парившиеся на передних сидениях от включенной на полную мощность печки. А с чего бы так оно было разнообразно, неодинаково, как не из умысла? Любушка и сейчас не сомневалась, что Зоя союзница ей по отношению к картинам Милованова, но Зоя, как ни верти, объединена с Миловановым, у Зои, что называется, есть муж, а у нее, Любушки, нет, и от этого приходится плясать, а не от соображения, что Зоя, с ее обостренным чувством справедливости, до крайности солидарна с ней в негативной оценке миловановского творчества. Вот почему мерзла Любушка. Она подобрала под себя окоченевшие ноги на заднем сидении, сжалась и с горечью наклонила голову, которая вся, вдруг быстро и гладко провернувшись колесиком, вытянулась в длинный и печальный утиный нос.

На узкой дороге встречно неслись, слепя фарами, огромные машины, а идущий впереди грузовик расставлял ориентирами красные огоньки. Зое поневоле пришлось сбавить скорость. Машину то и дело заносило. Снег неистово бился в стекло, и кто-то свистел и выл снаружи; нечто черное кричало под колесами, с визгом всплескиваясь в сбивчивом свете фар. Жизнь приобретала характер невменяемости. Милованов не понимал, кто и как управляет порядком на этой дороге, во всяком случае ему не верилось, чтобы Зоя вносила в движение сколько-нибудь организованности, более того, ему казалось, что на их машине и сосредоточено общее опасливое внимание водителей - как на слабом звене, которое уже наметил для своего прорыва наступающий хаос. Словно оголился Милованов перед царящим здесь ужасом бытия, стал наг, слаб и безнадежен. Иной раз и безразличны были ему возникающие угрозы столкновения, а пугало разве что исчезновение полноты и цельности, то развеивание составляющего его вещества, которое, вскормившись животным страхом за свою маленькую жизнь, начало уже распространяться даже на высокие и самые отдаленные, подступающие к вечности помышления разума. Всякое смыслообразование прекратилось, пропало и будущее, еще недавно полное неких вероятных свершений, намеков на приводящие к творческому торжеству сюжеты. Зоя взяла за маяк, по ее словам, огоньки грузовика, очерчивающие масштаб рассеявшейся под грязным снегом дороги, и Милованов сделал то же самое, но, видимо, была в его жене правильная путеводная цепкость, а его и в этом вероломный бес неприживчивости быстро повлек к насыщенным гибельными образами заблуждениям. Огоньки вдруг разошлись далеко в стороны, и Милованов уже не знал, на какой из них ориентироваться. В глубоком замирании сладострастия вздохнула ночь, готовая взорваться и одним хватким движением принять жертву. Охнул в груди Милованова особый ужас, пристальный только к хорошо, как на этот час казалось, прожитой жизни. Указывал он Зое на путь между огоньками, туда, где ему чудилась свобода проезда и где на самом деле ждала твердость смерти. Бог весть почему изнурил Милованов грузовик до одного огонька, теснившегося к обочине, а второй представился ему шедшим отдельно и неизвестно, да и где-то уже едва ли не на встречной полосе. Ты с ума сошел? - крикнула Зоя возмущенно. Но и она заколебалась. А вдруг? Ей хотелось рискнуть. Шоферское тело напряглось, и сила потекла из рук в машину. Но Милованов уже одумался. Он смиренно признавал свою вину, а как мог он поддаться обману и, прямо сказать, соблазну, - вопрос этот не совсем, может быть, и к нему.