На другой день прихожу на чтение «Ромео и Джульетты» в ВТО. Чтение происходит в Малом зале. Я опаздываю и сажусь у входа. В перерыве подхожу к БЛ.
— Вы пришли? Спасибо! Я вас увидел у двери и обрадовался. Вы мне напомнили нашу трудовую зиму в Чистополе и разговоры обо всем на свете… Вот, я украл для вас в доме, где ночевал. Тут я написал вам, но не читайте сейчас…
И Б Л. передает мне свой однотомник 1935 года в светло — синей суперобложке.
Мне не терпится посмотреть, и меня выручает профессор Морозов, как всегда, румяный, экспансивный, многоречивый. Он завладевает Б Л., а я выхожу на площадку лестницы и там раскрываю книгу.
Крупно карандашом на оборотной стороне своего портрета Б Л. написал:
«Александру Константиновичу Гладкову.
Вы мне очень полюбились. На моих глазах Вы начинаете с большой удачи. Желаю Вам и дальше такого же счастия. На память о зимних днях в Чистополе и даже самых тяжелых.
Б. Пастернак 22. Х — 42 Москва».
Но какого же еще счастья мне нужно? Я еду на премьеру своей пьесы, да еще с таким дорогим напутствием!
Возвращаюсь в зал, чтобы поблагодарить БЛ., но профессор Морозов уже втянул его в дискуссию о каких — то семантических тонкостях текста. Они оба тесным кольцом окружены пожилыми дамами, постоянными завсегдатайшами всех читок и диспутов ВТО.
Нужно ли добавлять, что однотомник был бережно уложен на самое дно моего чемодана и что десятки раз в дороге я переворачивал его содержимое, чтобы еще достать книгу и перечесть надпись?
А в Свердловске? А в Свердловске я испытал самое большое счастье драматурга — увидел свою первую пьесу в замечательной постановке, в неподражаемом исполнении.
А еще через девять месяцев, когда Театр Красной Армии вернулся в Москву, я смотрел мой спектакль вместе с Б.Л. Пастернаком и после шел с ним пешком домой душной летней ночью через весь город. Но об этом потом, в своем месте…
В самом конце года (15 декабря 1942 года) в клубе писателей в Москве состоялся вечер новых стихов Пастернака, из готовившейся к печати книги «На ранних поездах».
Общее настроение в те дни было повышенное. Завершилось окружение немцев под Сталинградом, и окончательно провалилась их попытка деблокировать «котел». В Африке союзники заняли Тобрук и Бенгази. Французы в Тулоне потопили свой флот, чтобы не отдавать его врагу. Англичане и американцы наперебой расхваливали Красную армию и «славянскую душу». Снова, как в прошлом году в это время, стало казаться, что победа не за горами. С 1 декабря часы работы метро и начало комендантского часа были продлены до половины двенадцатого. Декабрь стоял мягкий, снежный. В Союзе писателей атмосфера была либеральнейшей, и оптимисты считали, что время проработок и начальственных распеканий ушло навсегда.
Когда БЛ. вышел на низенькую эстраду в большом холле клуба (где сейчас ресторан), его встретили дружные аплодисменты. Народу было много: вся литературная Москва. Значительная часть — в военной форме. Это были писатели — фронтовики, оказавшиеся в Москве проездом или в отпуске, и их товарищи.
БЛ. читал стихи в приподнятом самочувствии. Обсуждение вылилось в поток приветствий и благодарности.
Мне захотелось укрепить БЛ. в состоянии доверия и оптимизма, и, попросив слова, я произнес что — то звонкое и романтически — возвышенное о том, что любовь, которую почувствовал сегодня к себе поэт, должна быть возвращена им нам, его читателям, новыми большими и смелыми произведениями, и упомянул о неоконченном романе, о замыслах пьес и поэм.
Мне тоже дружно хлопали, и БЛ., отвечая, сказал, что он принимает читательский вызов, о котором говорил «Александр Константинович», как свой долг, и он белозубо улыбнулся в мою сторону — я сидел рядом с эстрадой. Он казался обрадованным и даже растроганным.
Для полноты характеристики общего единодушия добавлю, что в конце вечера ко мне подошел грузный и широкоплечий молодой человек в военной форме и сказал, что ему очень понравилось все, что я сказал, и что он вполне со мной согласен. Мы дружески пожали друг другу руки.
— Я вас знаю, а вы меня нет, — сказал он и назвался: — Анатолий Софронов, поэт…
Но в тот вечер ко мне подходили многие, и еще не одну руку я пожал в самодовольной уверенности, что комплименты как оратору были мною заслужены. Но еще больше я был, разумеется, рад за Пастернака.
Кажется, через несколько дней он уехал обратно в Чистополь.