А между тем это был точный и верный образный ход. Для деревни тридцатых годов уже не были характерны ни хор Пятницкого, ни гулянье под балалайку. Уже тогда трудно было найти уголки в нашей стране, где не гремело бы радио, а вместе с ним и большая и настоящая музыка. Это было метко и точно не только по бытовой правде, но, что не менее важно, по правде художественной, и только банальное и инерционное мышление продолжало сопротивляться таким современнейшим контрастам, как древнее российское весеннее бездорожье, лузганье семечек и прекрасная музыка, плывущая над темной деревней. Режиссеру — эстету, пожелавшему сопровождать бытовой спектакль фортепианной музыкой, может быть, было и не нужно оправдание через жизненную мотивировку, а АД. оно грело. Позднее, когда я уже был с ним хорошо знаком, я спросил его, как у него возникло это, казалось бы, условнейшее и парадоксальнейшее решение, и рассказал о своем впечатлении от колхоза, и он обрадовался. Он тоже летом 1933 года слышал где — то в селе по радио Баха, и это определило выбор музыки к пьесе Погодина. Режиссерские находки Попова могли быть очень условны на первый, поверхностный взгляд, но рождали их всегда реалии, исторические или бытовые.
Я не мог быть на премьере «Давным — давно» и увидел спектакль через месяц, в конце октября 1942 года. В этот вечер в зале присутствовала в полном составе труппа Московского Художественного театра, бывшего «отчего дома» АД., только что прибывшая из Саратова в Свердловск После третьего, «кутузовского», акта пришлось раскланиваться со сцены и мне, и, когда после я пробирался в сумраке кулис к выходу, неизвестно откуда рядом со мной вырос АД., весело ткнул меня кулаком в бок, да не условно — театрально, а вполне ощутимо, и сказал:
— А насчет Кутузова ты был прав. Люблю упрямых!..
Знавшие его помнят, что он иногда в минуты подъема и волнения обращался на «ты», уж не знаю, непроизвольно или нарочно, но всегда удивительно кстати. У меня с ним было еще два или три случая, когда он мне говорил «ты», и все их я помню. Это был первый.
Он совершенно по — разному говорил на людях и наедине. Выступая публично, он говорил затрудненно и почти мучительно, помогая негладко льющейся речи какими — то гримасами и угловатыми жестами. Иногда на совещаниях, где выступал АД., слушая его, я пробовал «выключать слух» и только смотреть, как он говорит, это производило странное впечатление. Казалось, что в общество холеных людей с бабочками на крахмальных пластронах, самоуверенных и высокомерных, затесался протопоп Аввакум, как топором из бревна тешущий свою простую правду. Наедине или в небольшом обществе друзей он говорил совершенно иначе: свободно, с юмором, легко.
Он любил слушать. Встречаясь с новым человеком, он всегда ждал узнать от него что — то интересное. Если он в этом обманывался, он преисполнялся скукой, которую не умел и не хотел скрывать. Но первый внутренний посыл к людям у него всегда был — доверие и ожидание. И те, кто не боялся прямых и беспощадных разговоров, перед ним раскрывались. Раскрывался и он с ними.
У него были умные, зоркие, проницательные глаза. Он не был дипломатом и не щадил людей в разговорах, но иногда все же ему приходилось стараться смягчать какие — то свои оценки, и тогда всю правду договаривали его глаза. Вспоминая АД, вижу прежде всего его глаза, с легким, часто насмешливым прищуром…
Что ему совершенно не было свойственно, так это поза в жизни. Он был хорошим актером, отлично показывал на репетициях, и ему, конечно бы, не стоило большого труда изобразить и усталое величие, и гениальную отрешенность, и всевозможные оригинальные и изящные странности, чем балуются иногда даже по — настоящему умные и талантливые люди. Но АД. это было не нужно и, вероятно, попросту жалко на это времени и усилий. Его личный авторитет был непререкаем и совершенно естествен. Мне кажется, что АД. был очень рано созревшим человеком и всегда этим выделялся среди больших и взрослых детей, которых так много среди людей театра. Он пробыл в Художественном театре всего пять — шесть лет, внутренне перерос актерское положение, которое он там занимал, и перспективы, на которые мог надеяться, и, повинуясь скорее непреоборимому инстинкту, чем каким — либо расчетам, ушел из него и уехал в Кострому делать там «свой театр».