Выбрать главу

Так думал черневший кустом на переднем плане человек, а он в этом деле понимал и когда-то этому учился.

Теперь же, чтобы никто ничего не заподозрил...

- Закрой рот - муха насрет! - крикнули пробегавшие мимо после осквернения статуй маленькие мерзавцы.

Он сразу сжал приоткрытые от изумления небом тонкие губы сармата и очень испугался - не выдал ли своим стоянием здешней округе себя настоящего, себя прежнего, о котором никто не должен знать. Ведь, чтобы ни о чем не догадались, чтобы уйти в тень, чтобы затесаться в послед-ние, которыми мало интересуются те  к о м у  н а д о, он стал сапожничать, хотя положил себе не брать стоптанные закоулочные опорки, а шил для какой-то мастерской что-то модельное, Станислав Викентьевич.

И он ушел с того места и от того дворца, где полтораста лет назад имели происходить невероятные события, когда для встречи с курносым и непредсказуемым Павлом сюда пожаловал элегантный красавец, его тезка, распо-следний монарх его родины, весь златочешуйный и в голубом, в лентах и регалиях блеска и фейерверка, трескотни и пылкости, его король, его соотечественник, красавец и кавалер, земляк и одногербник, государь Станислав Понятовский.

А предки отшибателей носов, надсаживая нутро, дули в трубы, извлекая варварскую роговую музыку, а повсюду были наспех расставлены фряжские и галльские мебели со статуи, и "358 российских господ и иностранных министров" отрыгивали ловленную неподалеку стерлядь, а наипаче - особым образом приготовленную "курицу раком", а щеголю-королю, от которого только что выскользнула розовая, как абажур, российская госпожа, прохрипевшая кузине (сперва, при горничной, разговор был о разных пустяках): "Я, Мимишка, с Их Величества еле-еле враскоряку слезла!"; так вот щеголю-королю не спалось, ибо в окошко, в веницейское окно опочивальни - тук! тук! тук! стучала судьба его отечества, останки которого спешно шел перепрятывать испуганный подрастающими негодя-ями, чуть не обнаруживший чрезмерным созерцательным пылом свою ненужность и непринадлежность здешним местам одногербник, земляк и тезка короля...

Он спешил укрыть распоследний фрагментик злосчастного этого отечества, случайно поднятый, когда сошел снег, из кучи мусора на задах шарашки, слегка сдвинутый под штампом предметик, который надо перепрятать, а то этот страшный стук!..

Те же, кто отшиб на предстоящий сезон носы всем статуям, пошли по окаймленной большими голыми тополями дороге на упомянутую кучу, до заката надеясь расковырять что-нибудь вроде "Отличного санитара" или, если повезет, странный крест без эмали, жалкий своей медностью (это не опечатка - не "бедностью". Именно медностью!), крест с расклешенными концами, звавшийся в старинные года мальтийским (за что его и любил помянутый полубезумец-полугений Павел), а теперь заготавливаемый впрок в сарайной этой мастерской и носящий никому не ведомое (так уж никому?) именование "Виртути милитари".

По дороге к потомкам дворцовых золотарей и роговых музыкантов присоединится... Да знаете ли вы, кто присоединится? - он! мальчик, прочитывающий, Марго, за день по книжке, по целой книжке Ж-и-ль или Ж-ю-ль Верна, присоединится к поспешающим за свалочными регалиями для челяди - к тем, Марго (ну хорошо, ну Рита!), кто, Марго, заглядывает в окна читальни, пока он читает свое, а я читаю... эту... brillant, белль летр... Ладно... Ты права. Да! Эти наполеоновские солдафоны разграбили этот наш дворец!.. Но Даву! Но Бернадот!

Когда все, кто только что участвовал в повествовании, ушли по дороге, в стародавние торжества освещавшейся бочками, полыхавшими смолой и салом, церковь осталась стоять одна, но если глядеть с уходящей дороги, бросилась уже от одиночества и запустения головой в пруд, который перед парком. Вместе с нею кинулись стоявшие позади предвесенних горних зрелищ высокие небеса всея земли, на которых, громадные и розовые на темно-сером, пухли от своей белизны в отдалении облака; бросились верхушками в пруд и деревья, но не дорастая, чтобы не мешать церкви кинуться глубже всех. И, неотвязные ото всех этих потонувших кулис, помчались в плоской воде низовые дымные тучи, летевшие по спецзаданию наперехват грядущей Пасхе.

А хуже, как мы сказали, чем Пасха, ничего нет.

Помните  н а ш а  и  в а ш а? Помните  п а с к а? Помните, что в свой срок, но наступит и некая третья, здесь никому не ведомая, кроме тех, кто в детстве просыпался с мыслью о ней.

И тогда мимо заборов и огорож, мимо всей послезимней вони, под низкими густопсовыми тучами пойдет дочи-ста выбритый мордатый эпилептик Володька Юрсон.

Идет он здешней намеренно сволочной походкой, потому что всё старание, все надежды Володьки в том, чтобы его - то есть их с матерью и братом Фрицем - ни на секунду не сочли фрицами.

Когда вершились  п а с к и  н а ш а  и  в а ш а, он был страшноват, он был провокатор, он зарабатывал очки, под-учивая и распаляя насчет "мацы", но сейчас, хотя походочку Володька и взял слободскую, весь он сияет праздником, правда, никто этого не замечает, ибо знать не знают, что в загашнике человеческой радости есть еще один праздничек, который "паской" как-то не назовешь и который удивительно преображает нечетких и издерганных постояльцев нашего рассказа.

А когда Володька сегодня проснулся, мама поцеловала его, огромного и жирного, а суховатый Фриц со своей койки, сдержанный Фриц, смертник молвы и обстоятельств, грустно глядел на стену, на бабкину (отцовой не висело) фотографию с черной траурной ленточкой по уголку, словно снимок был сделан для паспорта смерти. И Фриц вспоминал - Володька этого уже не помнит, - что на Пасху бабушка заставляла мать (а мать сопротивлялась отжившим обрядам), приподняв поутру одеяльце над маленьким, но уже мордатым Володькой, голенького его, младенца еще, тихо похлестать по мордатому задику пучком вербы, чтобы рос Володька тугим и кругленьким, как вербочки. Яйца, когда жива была бабушка, народ красить боялся, и багровая скорлупа на травяных улицах под подошвами не хрустела, а сегодня мать, разжегшая вчера керосинку не на общей кухне барачного жилья, а в комнате, и долго что-то на ней с суровым и строгим лицом, но со светлыми морскими глазами кипятившая, с утра протянула изумленному Володьке, а затем и замкнутому смертнику Фрицу по крашеному яичку, но не в красно-коричневом луковом варианте, а в сероватом каком-то виде, ибо кипели яйца в отваре коры и прошлогодних листьев с веток останкинской дубравы. По каждому яичку шла тускловатая, но аккуратная зеленая сеточка, потому что после дубового отвара они еще покипели в простой воде, завернутые в сеточку, хитро сплетенную из зеленого мулине.

В этот день, разумеется, было воскресенье, и Володька ушел ставить заказчикам поразительные жучки собственного изобретения. Пробки, когда бывал свет, перегорали постоянно, и поиски тонких проволочек, которых в помине не было, очень осложняли жизнь; так что Володька придумал простейшую, но вечную вещь: вместо плавких истеричных проводничков, призванных спасать от пожара трухлявые и всегда готовые гореть строения, он додумался брать толстую, а лучше всего - самую толстую, какая влазит, проволоку, которая ни при каком замыкании перегореть не могла. И счастливый хозяин с тех пор вообще забывал о пробках, потому что расплавить Володькино рукоделие не смогла бы даже небесная молния, так что о медных гвоздях, хитро приспособляемых Володькой, шла молва и слава. Немец, он же и есть немец! Они же, собаки, мастера! Так что, Володь, поставь жулик, будь другом!