— Вы так странно говорите. Совсем не как… — Рин замялся.
— Не как грязный бродяга? — лукаво подсказал Баргудо. — Ну, не красней, дружок! Пристал стыда румянец деве юной, не отроку, что мужеством силён! — У Рина даже уши заполыхали.
— Ты проницателен, как истинный Джентльмен-путник. Вы, юноши, делите кров с бывшим первым трагиком Хорбургского Театра!
— Вы что, артист?
— Актёр. Да, было время, когда Р. Дж. Баргудо услаждал речами не случайных попутчиков, и не горстку работяг, — бродяга вздохнул, — а восхищённые толпы в зале. О, какой был зал! Какие люстры! Они парили под потолком, как города из звёзд. А за сценой — море лиц, уходящих в полумрак...
Коул бывал в театре пару раз, и особо не проникся. Он больше любил стереопьесы, где в луче фонаря на стене сменялись под музыку рисованные кадры с приключениями героев.
— Театр, — с тоской повторил Баргудо. — Он был на самой границе Птичьего Города, района в Хорбурге, где селилась богема. Художники, певцы, актёры, поэты. Ах, эти улочки в ласковых вечерних сумерках, мансарды в цветах; а какой шоколад подавали в кафе «У колокольни»! Театр был их посольством вдохновенных безумцев в мире деловых людей. Лучшие художники расписали его своды, скульпторы украшали лепниной и резьбой. Какие давались представления! Поверите ли, мы даже играли пьесы Былых Времён.
— Правда? — оживился Рин. — Я слышал, их почти не разрешают!
— До нас дошли лишь крохи культуры Бывших. И, конечно, многое пришлось переписать: в тех пьесах речь шла о странах, что давно исчезли. Уж нету ни народов тех, ни стран — все канули в объятия забвенья… И всё равно, публика рукоплескала. Мы ставили «Анкервилльского Цирюльника», и «Рельсоход «Желание», и «Трёхминутную оперу». В «Клепсипольском купце» я играл Шейлока Холмса, сыщика, чью дочь похитил бандит! «Я — гончая, напавшая на след: в грозу и дождь настигну негодяя, и плоть его клыками вырву я!». Ах, Кия Севилла в роли Джессики была несравненна. Зал рыдал… — Бродяга умолк.
— А потом? — решился спросить Рин.
— А потом всё кончилось, — тихо ответил бродячий трагик.
Коул нахмурился и отвернулся, вдруг почувствовав себя чужим здесь. К тому же, вернулась щемящая тяжесть на сердце при мысли о маме. Он старался убедить себя, что Гай что-нибудь придумает — не помогало. Ещё вчера у него был дом, ещё вчера мама накладывала ему завтрак и обнимала его. А теперь…
— У тебя тяжко на сердце, парень. — Это прозвучало как утверждение, и Коул вскинул голову: да какое ему дело?.. Но Баргудо смотрел печально.
— Я не буду спрашивать, от чего вы бежите. Но помни: от беды не скроешься, пока она в твоём сердце. Оставь её позади, и не оборачивайся, иначе споткнёшься на пути.
— От всего не убежишь, — сквозь зубы бросил Коул.
— Верно. Так пусть дорога закалит тебя, и когда беда настигнет — ты обернёшься, и встретишь её без страха. Не дай вчерашнему дню предать завтрашний.
— Это из какой-то пьесы? – Рин придвинулся к другу.
— Это из меня. — Баргудо отцепил своё банджо от рюкзака, задумчиво перебрал струны. — Ведь все мы от чего-то бежим: кто от одиночества, кто-то от толпы. Я бродяжничал с пэйви — они бегут от памяти по утраченной родине…
Кто ищет любви, кто бежит от стыда,
От прошлых ошибок, невзгод и падений.
А кто-то уходит искать приключений —
Зовут их в дорогу любовь и звезда.
А пэйви бегут от щемящей тоски
По родине милой, что съели жуки…
— Как? — Рин от неожиданности фыркнул, и рассмеялся в голос. Коул против воли улыбнулся, и вот уже засмеялся вместе с другом.
— Верно, — усмехнулся бродяга. — А так?
А пэйви бегут от щемящей тоски
По родине милой, укутанной мглою,
Где чайки ныряют, крича, над волною
И ночью ненастной гудят маяки.
Намного лучше, правда?
— Нет, но жуки! — выдавил Коул, отсмеявшись. — Как вам это в голову пришло? — Его тоска развеялась без следа.