Выбрать главу

Так я попал в санчасть с поля боя, как и положено настоящему медику. Там сразу забегали: где Олег Васильевич, позовите Вериго! Наконец-то я его увидел. Обыкновенный, среднего роста, с флегматичным, спокойным, не по-зековски умиротворённым лицом и совсем не старик. Не глядя на меня, спросил, что случилось? Я сказал, конвой открыл стрельбу по колонне, и в результате… Сержант меня перебил, начал базлать: «Ты отвечай за свои слова!» Будто с Луны стреляли. Ладно, учту. «У всех огнестрельное ранение, один экзетировал на месте, пуля попала в сердце. У другого цереброспинальная травма, повреждён колюмна вертебралис, что привела к парезу и частичному параличу, а у третьего перебит нервус ульнарис — полная анестезия мизинца и паралич сгибателя кисти». — «Вы врач?» Вериго глянул, ошарашенный моей латынью. «Я окончил четыре курса медицинского института». — «А почему на общих? Пятьдесят восьмая?» — «Нет, воинская». — Я назвал статьи свои и срок. — «Тем более, — сказал Олег Васильевич. — У нас некому работать, а вы на общих. Завтра на объект не выходите, прямо сюда, я проведу вас к начальнику санчасти».

Я пошел в барак, не чуя земли под ногами. А там шум, гам, бурлят бригады — четыре трупа. Уже написали жалобу на имя Берия под названием «Кровавое побоище», кричат мне: давай диагноз, добавь что надо. Я прочитал и говорю: вместо жалобы вы состряпали фельетон. Надо вставить: с целью отогнать пьяных конвой вынужден был… Все рёвом заревели: ты за кого, мать-перемать?! Никаких пьяных не было, только мусора виноваты. Типичная, между прочим, лагерная несправедливость. Обязательно приврать себе же во вред. У всех на виду стояли пьяные обалдуи, куражились, они что, не знали, что за конвоем не заржавеет? На чьей совести, если уж на то пошло, эта смерть и эти увечья? Все вопят: конвой не должен был стрелять! А что он должен был, на колени пасть? Заткнись, только мы правы. Немедленно послать жалобу Берия, копию в Красноярск, прокурору, чтобы посрывали погоны со всех и поставили к стенке. Я написал про смерть, про огнестрельные ранения тяжелые и легкие, и не стал ничего добавлять.

4

В тот же вечер я получил сразу два письма от Веты. «…В понедельник следователь не позвонил, хотя обещал. Позвонил Равиль и сказал, что суд уже идет. Сердце тревожно забилось, хотелось сейчас же прямо в сарафане бежать туда, но я надела твое любимое платье и черные лодочки на высоком каблуке, чтобы ты видел меня такой, какой я тебе нравилась. Равиль и Макс встретили меня у входа. Я хотела пройти к следователю, вошла в здание, вдруг у самого кабинет замечаю, что на том диване, где сидели мы с тобой в последний раз, сидит Белла. Я повернулась и ушла. А через некоторое время вышла Белла, и когда мы стояли с Равилем и Максом, она широким шагом подошла. Ее лицо дышало злобой, она выдавила: вы не сговаривайтесь лучше, сами туда попадете! Равиль что-то съязвил ей, но я сказала спокойно, чтобы он не трепал зря свои нервы. Она ушла. Потом пришел мой брат Вовка с друзьями, студентами юридического. Все сидели на улице возле военкомата и ждали, а Белла одна прогуливалась мимо нас и бросала на нас взгляды, не стесняясь и не думая прятаться, потом подошла и села рядом с нашим Вовкой. Совершенно чужая среди нас и посторонняя; и так она себя вела. Потом ее вызвали, она там давала показания, вернулась опять к нам и стала громко говорить, чтобы все слышали, и издеваться: какой он больной, он здоровее всех в институте. Говорила она с гадливостью и даже сплюнула. Вовка пытался ей возражать, она не слушала его совсем. Я не выдержала и ушла, не было сил. Вот так. Она подошла к нам, к моему брату, к моим друзьям и меня же выгнала. Какая все-таки гадина. Она ведь любила когда-то. Кто-то сказал: «То, что не сделает любовь, сделает ревность». Не задумываясь, она может подло посадить, кого угодно, может предать и родину. Чего она ждет, чего ей надо? Я возмущена до глубины души — она хочет испить чашу мести до конца? Какая подлость. Наконец выходит адвокат, все подходят к нему, на скамейке остаются двое — я и она. Я не могу идти, и она не может идти, но по разным причинам. Потом она все-таки поднимается и прогуливается по тротуару. С адвокатом не разговаривает, она его ненавидит. Я боюсь встать, чтобы не услышать что-то ужасное. Выходит народный заседатель, военный летчик, садится радом со мной. Спрашиваю, что, как, а он тихо говорит: восемь лет. До меня никак не доходит сказанное. Белла решительно подходит к нам и спрашивает у летчика с презрительной миной: сколько? Он ей не ответил, отвернулся от нее и закурил. Она фыркнула и пошла в здание искать прокурора. Через несколько минут она вышла оттуда довольная, посмотрела на меня торжествующе. Я ничего не преувеличиваю, все это было так. Но я выдержала ее взгляд. Она отвернулась и пошла своей широкой раскачивающейся походкой. Она мне показалась исключительно отвратительной, может быть, очень сильна была моя ненависть к ней в ту минуту. Но вот сейчас пишу, и ненависть моя прошла, достаточно для неё и презрения. Она хотела видеть твое страдание, и не видела его, она хотела видеть мое состояние, хотела найти хоть какой-нибудь признак упадка духа, и не нашла. Я чувствую все равно торжество над нею во всем, хотя мой любимый в тюрьме и в Сибири. По крайней мере, во время суда я выглядела лучше, поэтому она и злилась. Может быть, слишком смело я пишу, но ведь ты сам мне внушил такую уверенность. Теперь она ничего о тебе не знает, а я получаю от тебя письма. Если бы она прочла хоть одно письмо, твое или мое, то лопнула бы со злости. Я верю, что мы будем вместе. Я хочу, чтобы она видела наше счастье, когда ты вернешься, в наказание за ее ликование сейчас.