Выбрать главу

Любовь моя пылает, она разжигает еще большую жажду свободы. Сашенька как раз и поможет нам за пределами лагеря, скроет нас, а почему бы и нет? Завтра начнем рыть.

Рыть начинаем вечером. А утром привели беглеца в санчасть — дайте заключение, вменяемый он или психически ненормальный. Как будто стремление вырваться на свободу болезнь. Но почему именно в такое время привели беглеца, когда мы с Питерским всё решили? Прямо как в песне: мне сверху видно всё, ты так и знай. Худощавый украинец лет 45, с глубокими глазами, с острыми залысинами, тронутыми по краям сединой, фамилия Наливайко. Попался он не на рывке, не на каком-то другом способе, он сделал подкоп из Малой зоны. Только в романе можно так сочинить — ты собрался рвануть через подкоп, еще и метра не прорыл, а тебе уже достали из норы тепленького и привели именно в твое дежурство. Что за силы за тобой следят, оберегают, пугают? В штрафную зону Наливайко попал за побег и в лагерь попал за побег — аж перед войной. Закоренелый бегун, беглец-рецидивист. Упрямый, смелый человек, говорит с сильным акцентом, не боится ни Бога, ни черта, порода моего деда Лейбы. Рядом стоит надзиратель, а Наливайко на него ноль внимания, говорит только со мной. В первый раз он сел аж в 38-м, получил срок за наезд на пешехода. Пьяный в драбадан колхозник спал в канаве, а ноги — на дороге, называется пешеход. Наливайко не заметил, переехал трактором, одна нога целая, а вторую пришлось отнимать. Дали Наливайке год, по-божески, тогда вообще были срока малые. Какой-то год отсидеть — это же пустяк, но Наливайко тракторист, шофёр, самый уважаемый не только в колхозе, но и во всем районе, и вдруг ему тюрьма. Из-за какого-то пьянчуги. Даже на месяц сажать несправедливо. Однако посадили. Через неделю в лагере его попросили машину отремонтировать, он согласился, взял камеру для колеса запасную, повесил через плечо, как солдат скатку, и ушел с ней. Остановил на дороге первую попавшуюся машину — подбрось, браток. Садись, какой разговор. Пересаживаясь с машины на машину, голосуя камерой, Наливайко за сутки умотал от лагеря за тысячи километров, аж в Херсон к своему дядьке. А бежал с Урала. За ним телеграммы не успевали. Одной только камерой через плечо брал все расстояния, такая была раньше у шоферов спайка. Поселился он в другом колхозе, женился, гулять стал, жена выдала, забрали его и посадили. А он снова бежать. Его снова поймали, уже во время войны, и вломили 58-ю пункт 14, контрреволюционный саботаж, не хочет ковать победу. Я начал его расспрашивать, под видом определения вменяемости, а как он делал подкоп, чем, куда землю девал, не боялся ли обвала? Могло завалить живьём, как суслика. «Боялся, ну и чё?» Мы с Питерским планировали штольню, а у него был буквально волчий лаз, еле пролезешь, да оно и понятно — куда ему вырытую землю девать в штрафной зоне, там всё на глазах. Что ему теперь грозит? Новый срок. Со дня побега, пояснил надзиратель, а Наливайко добавил: а я опять сбегу. Станет ли нормальный говорить такое? «Его лучше в Абакан отправить, — сказал я надзирателю. — Может быть, паранойя, системный бред. Сколько может человек бегать?» — «Да всю жисть! — весело сказал Наливайко. — Я ж не як та зверюга, шо у клетки держуть».

Лет этак через двадцать приведут вот так же меня в санчасть, вменяем я или нет, если столько бегаю. И что я буду говорить? Да то же самое — все равно сбегу! Неужели нет ничего главнее свободы, неужели нет великого святого дела, чтобы служить ему и в неволе? Почему человек со своими хвалеными мозгами до сих пор ничего не выдумал? Когда-то лошадь была дикой, то есть свободной, стала домашней, другом человека, другом семьи, другом народа, можно сказать. Собака — бывший волк, от волка никакого толка, если он на свободе, один вред, приручили его, стал он собакой — и теперь от него только польза и верная служба. Вечером я сказал Володе, что начало штурма придется отложить, сейчас начнется лихорадка, взвинтят бдительность, проверять будут каждый клочок земли вблизи запреток, а тут и мы. Отложим не неделю. А через неделю уже Питерский меня просит: Женя, друг, мне надо готовить большой концерт, давай перенесем. Нашей свободе мешала просто жизнь, то у меня случай, охота пуще неволи, то у него. Концерт был замечательный, культбригаду мы пригласили в стационар, в коридоре понаставили скамеек и табуреток, всех лежачих вынесли, ходячих вывели, персонал уселся в белых халатах в первом ряду. В оркестре Бармичев, мой первый операционный крестник. Гремели они на всю Сору — танец Брамса номер пять, попурри из «Сильвы», фрагмент из «Вальса-фантазии» Глинки. Потом Питерский начал шпарить стихи, да всё мои да мои, да сплошь лихие, героические, оптимистические — вспомнить стыдно, и закончил, наконец, так: «К дьяволу все печали, блажь не мужских сердец. Всё, что имеет начало, будет иметь и конец», после чего патетически объявил: автор этих стихов находится среди вас. «Женя, конечно», — сказала Светлана Самойловна, и все приняли без неожиданности, будто знали. Я смотрел на Сашеньку, она сидела рядом с Вериго, оглянулась на меня, приподняла обе ладони вместе и двумя указательными пальчиками изобразила аплодисменты, будто соединила, замкнула контакты. Это что — намёк? Я просто ошалел. Побеги — ко всем чертям! Разве я могу куда-то, неизвестно куда бежать из такого родного мне коллектива? А тут ещё Златкин с новой парашей. Его друг, профессор из Москвы, доктор наук, член комиссии министерства юстиции, в письме дал понять, вот-вот будет новый кодекс. Максимальный срок отныне восемь лет, никаких уже двадцать пять и пять, все дела будут пересмотрены с целью снижения, расстрел отменяется. Новый кодекс будет утвержден на XIX съезде ВКП(б). Сталин знает, сколько нас, гавриков, околачивается сейчас по лагерям и работает через пень колоду. Новый кодекс нас выпустит, и мы ринемся вместе со всем народом ускоренными темпами строить коммунизм.