Выбрать главу

В канун Нового, 1953 года поддатый Любарский поймал меня в коридоре и без предупреждения начал: «Третьи сутки гуляла малина, пела песни, пила во всю мочь, в окна синие-синие лезла звёздная ночь. Ну, как?» Приколол сразу, у меня действительно челюсть отпала. Вечером мы продолжили, и я записал всю поэму. Дубарев меня не исправил. Правда, речь шла не о Сталине, а о воре, он пошел работать еще в начале 30-х годов. «За дверями, ребятушки, ночка, за дверями, ребятки, луна, за дверями сегодня, сыночки, шурудит трудовая страна. И не знает, что в тени притона горстка хриплых и пьяных людей притаилась от грозного звона наступающих пламенных дней». Я записывал, а Любарский, видя мой интерес, обрывал на полуслове и начинал тереть лоб, мучительно вспоминать, как дальше, силясь, тужась, пыжась, но — тщетно, дальше он всё забыл. Я давал ему таблетку, он запивал ее из-под крана и снова шпарил: «Помнишь, Лёва, тамбовский экспресс, инкассатора помнишь, Клавка, помнишь Харьковский банк, Живорез? Я водил вас на всякое дело, пополам и домзак, и барыш, шум пивной, Соловецкая тишь. А теперь вот на Дальнем Востоке, где за сопками всходит заря, я впервые пошел на работу, взял кувалду и два фонаря». — Здесь Любарский свесил голову на грудь, на броневую грудь с поломанными тридцатью двумя ребрами, изобразил обморок и довольно похоже. Я ливанул ему валерьянки капель сто, он выпил и встряхнулся весь с головы до пят, готовый читать хоть до утра. — «Седой профессор где-то за границей твердит в статьях, что вор неисправим. Такая чушь нам даже не приснится, и мы о ней с улыбкой говорим. У нас в стране вчерашний тёмный шорник назавтра может вырасти в судью, возможно ль где, что бывший беспризорник в Кремлевском зале аплодирует вождю».

Любарский ничем больше не выделялся, только знанием стихов, былей и небылиц, но разве этого мало? Я не помню всех воротил в Соре, их было немало, а вот Любарского помню. За стихи.

Лежал у нас еще гипертоник Миша Моругин, 15 лет по указу. Я его запомнил из-за 8-ми строк романса, он их прочитал нам со Светланой во время обхода. «В вазе букет увядающих роз, несколько начатых, прерванных строк, рядом измятый и влажный платок, влажный от слёз. Что здесь схоронено женской душой? Что эти розы видали вчера? Кто в эту ночь здесь рыдал до утра сам над собой?..» Неизвестно, чей романс, тем более, пусть живет, я его передаю другим.

27

Волгу повезли в Абакан вместе с двумя психами и нашим санитаром Албергсом, мы его актировали по травме позвоночника. Абаканские светила нашли у Волги паркетное глазное дно. Рассказывал он весело — сняли повязку, руками перед ним машут, привлекают, пугают, а он нуль внимания, хотя всех видит. Колоссальное самообладание. Дают команду: прямо перед собой шагом марш! Волга руки вытянул и — строевым. В двух шагах стеклянный столик с инструментами, флаконами, банками-склянками, всё хрупкое, не дай Бог задеть, врачи ждали, что Волга обойдет звонкие дорогие хрупкости, но не тут-то было, он зафитилил прямо на столик и устроил им канонаду, всё с грохотом разлетелось. Комиссия не рада была, что затеяла ему проверку. «Стойте-стойте!» — кричат. Посадили его перед подзорной трубой, разглядели у него паркетное или мозаичое глазное дно, последствия хронического сифилиса, назначили ему лечение. Привезли всех обратно, кроме одного психа, бывшего летчика, между прочим. Актирование Албергса подтвердили, он скоро вышел на свободу и уехал в Ригу, обещал писать, но — ни слуху, ни духу. Характерная черта — никто обратно в лагерь не пишет, хотя все обещают. Волгу стали лечить по назначению Абакана — биохиноль, новарсенол, витамины, точнее говоря, мы записывали назначения в историю болезни, а от уколов Волга начисто отказался. Через месяц он снял повязку, походил в темных очках день-два, выдули мы с ним бутылку армянского коньяка, Волга снял очки и вышел в зону. И вот тут-то и началось…