Он уловил в моём голосе железо, не пробьёшь. Молча начал писать, макая ручку в низенькую чернильницу. Он сидел, а я стоял, хотя в кино следователи предлагают сесть, закурить, располагают к откровенности, сопли разводят. Здесь же нет — я посижу, а ты постой, срок у тебя длинный, еще насидишься. Стою, смотрю в пол, шапка в руках. Желтоватые плахи выдраены, на такой плахе раньше рубили головы. Перевёл взгляд на сейф, там шкатулка лакированная, выложена соломкой желтенькой. Такие поделки я видел у больничного раздатчика Феди Пионерки, ему кто-то делал за миску каши. Такая же была в амбулатории у капитана Кучмаева. А Пионерку утопили воры в больничной ванне. Чисто и без последствий.
«Распишитесь». — Он вертанул лист, придерживая пальцем за уголок. Полагается прочитать, но мне плевать, подписываю. Шустришь ты, Дубарев, черноту раскидываешь, но это не моё, а твоё подлое дело, не хочу я взирать на твои грязные каракули. Бланк, между прочим, знакомый, типографский, чёрные буквы поверху: «Протокол допроса обвиняемого». Он действительно мне клепает дело.
«Иди в барак, вызовем». Я пошёл. «Стой!» Я остановился. «Закурить есть?» У него совсем другое лицо, не хамское, простецкое, будто мы с ним оба зека, и есть о чём поговорить. — «Я не курю». — «У меня в тебе как к врачу личный вопрос. Сядь, посиди». Я сел на скамью, смотрю, слушаю. — «Сердце булькает, понимаешь? Что это может быть? Бульк-бульк! — а потом опять ничего. — Он пальцем покрутил слева по своему кителю, несколько даже смущённо, что вот про себя заговорил. — Переворачивается. Сижу-сижу, а оно бульк — и перевернулось».
Возможно, экстрасистола, бывает при неврозах, при ревматизме, миокардите, при всяком нервном напряжении. — «Вы можете у себя найти пульс?» Он протянул мне руку, из рукава вылезло нечто удивительно хилое, бледное, с синими венами, он истощён как последний доходяга. — «Вы сами найдите пульс. Если заметите, что один-два удара выпадают, значит, ритм нарушается, надо обратиться к врачу. У нас хороший терапевт Вериго. Или в Абакан на консультацию».
Он достал мятую пачку «Беломора», подвинул мне — закуривай. Почему он так изменился вдруг, совершенным простаком стал — «сердце булькает».
«А как вообще жизнь, Иван, обижают тебя блатные?» Я чуть дымом не подавился, Иваном меня тут никто не называл. Растрогал он меня, как пацана. «Всякое бывает… Блатные или не блатные, тут не курорт». — Сказать, «обижают», значит, клепаешь на них, потребует назвать конкретно, «не обижают», значит, заодно с ними. Дубарев научит меня осмотрительности, чему ни в школе, ни в институте меня не научили.
«Ты честный зека, Щеголихин, настоящий советский человек, — серьёзно и проникновенно сказал Дубарев. — Мы проверили твоё дело, преступление случайное, по недоразумению. Но если наказание дано, надо отбыть его честно, не смыкаться с преступным элементом, с рецидивной прослойкой исправительно-трудовых заведений. Честному человеку в условиях лишения свободы нелегко приходится. Мы это знаем и всегда идём навстречу, если человек наш, советский».
Я не учуял в его словах никакого подвоха. Я действительно советский, младший лейтенант Дубарев говорил правду, и незачем мне тревожиться, почему он так говорит. — «Выйдешь ты на свободу в скором времени, у тебя зачёты, вернёшься в свой институт, вступишь в члены партии, народ тебе всё простит. Конечно, при условии… — Он сделал паузу. Значительную. — Всё тебе простят, если ты будешь, как сознательный гражданин, помогать нам в деле перевоспитания преступного элемента. Мы будем хлопотать о снижении тебе срока заключения».
Я похолодел от макушки и до самых пяток. Сейчас он мне предложит такое, о чём я читал в книжках про царскую охранку. Да ещё в повестях о чекистах, когда они склоняют бывших буржуев работать на советскую власть. Лихорадочно думаю, как же мне идейно и по-советски ответить. А «Протокол допроса» лежит, между прочим, посередине стола.