Мы с Лилей вместе ходили на эти собрания, а потом вместе шли в школу. Далеко, километров пять. Школа называлась Образцовая № 3 имени Сталина. Рядом был Дом правительства, площадь для парадов и демонстраций, с другой стороны Дубовый парк, в нём кинотеатр «Ударник» и Киргизский госдрамтеатр, чуть подальше библиотека имени Чернышевского и Колхозный базар, на площади перед ним как раз начал гастроли заезжий цирк и открылся большой зверинец. Соблазнов было кругом полно. Классная руководительница объявила, что теперь каждый предмет будет изучаться в тесной связи с его оборонным значением, мальчики будут воспитываться смелыми защитниками родины, а девочки — бесстрашными фронтовыми подругами. Мы обязаны работать на колхозных и совхозных полях, собирать металлолом, лекарственные травы и вести оборонную работу среди населения. Занятия наши проходили в спортивном зале с огромными окнами как раз в сторону Дубового парка. По вечерам на танцплощадке гремел духовой оркестр, вальсы, танго, фокстроты. Разве можно заниматься в таких условиях, спрашивали учителя, а ученики отвечали: только так и можно. В «Ударнике» шёл «Большой вальс» и мы слушали песни Карлы Доннер.
Пришла зима, и исполнилась моя мечта: я перенёс Лилю через Ключевую. Брёвнышки через речку обледенели, Лиля поскользнулась, я её подхватил на руки и перенёс. В школе знали, конечно, о нашей дружбе, девчонки сплетничали: Лиля с Ваней ходят по Ключевой и целуются, с осуждением говорили, будто мы шайку организовали и грабим направо-налево мирных жителей. «Целуются» — если бы так! Ужасно было обидно на эту несправедливость, а обида, как известно, сильнее горя. По ночам, надо сказать, и впрямь грабили, вести о грабежах одна другой страшнее не затихали всю войну. Я боялся, конечно, но старался виду не подавать, а Лиля, вместо того, чтобы идти ночью тихонько, болтала и смеялась ещё громче, чем днём. А ведь смех её — приманка для бандитов. Я смастерил себе кистень, взял гайку диаметром с гранёный стакан, насадил на короткую палку и засовывал в рукав. Судьба было милостива к бандитам, ни один не попался мне за долгую зиму.
Прошёл ноябрь, декабрь, наступил новый 1942 год, а война не кончалась. Ушёл в армию Алексей Степанович Кипоть, теперь у нас по коридорам одни учительницы, ни одного мужчины. Седьмой класс был самым нежным годом нашей дружбы с Лилей, я очень боялся, что скоро всё кончится.
2
Беды наши начались с лета 42-го года. По приказу Наркомпросса всех послали на работу в колхоз, ребят отдельно, девчонок отдельно. Я попал в колхоз недалеко от Беловодска и решил навестить отца. Режим у нас был военный, подъём чуть свет, изматывались мы на прополке, спина болела и руки, ноги, к вечеру до того устанешь, что никуда уже идти не хочется. Я пошёл днём в обеденный перерыв, в жару стали отпускать нас пораньше после того, как у одного мальчишки кровь пошла из носа, еле остановили. Дошёл я до Беловодска, большая деревня, зелени полно, домишки саманные, сараюшки, коровы мычат, собаки лают, дорога пыльная и на ней брички, главный транспорт тыла — гужевой. Тарахтит телега, колёса с камня на камень, ничем она не отличается от нашей. Задний борт вынимается, опускается, если хозяин аккуратный, как мой отец, ступицы смазаны и упряжь в порядке. Седока-мужчину сейчас редко увидишь, все на фронте. Сидит в телеге старушка, сгорбленная, поникшая, а телега буквально до мелочей похожа на нашу, да и лошадь тоже, и дуга лёгкая с облупленной зеленоватой краской. Смотрел я, смотрел и, впору сказать, остолбенел — да это же наша телега! И Гнедко наш. А в телеге сидит не старушка чья-то, а моя мама. Я иду, голову повернул, смотрю неотрывно, а она никак не может почуять, что в двух шагах идёт по пыли родной её сын. Больно мне стало за весь наш род крестьянский. Поколение за поколением в таком виде — телега, лошадь, сгорбленный возница. Я шагнул к телеге поближе: «Мама».
Она встрепенулась, какой-то миг растерянно на меня смотрела, не понимая, как я здесь очутился. У неё чёрное, будто окаменевшее, сухое лицо и потухшие глаза. «А ты что тут делаешь?» Знала, что я в колхозе, не дай Бог, нарушу школьную дисциплину. Я сказал, что отпросился повидаться с отцом. — «Нету его, сынок, на войну забрали». — Она замолчала, долго не могла слово выговорить. Перед детьми она никогда не плакала — удивительное, народное, что ли, правило воспитательное. Мать не хотела, чтобы дети росли слабыми, нельзя им подавать дурной пример. Тем не менее, мне сразу стало жалко не отца, а мать. Мужчины воюют вместе, а женщины горюют в одиночку. Старенькая моя мама, разве скажешь сейчас, что ей тридцать шесть лет? В какие годы, в какие времена была она счастлива? Хлопоты и хлопоты с утра до ночи, и зимой, и летом, и из года в год. Никогда ей при нашем строе не вылезти из нужды. Вряд ли она знала, что значит счастье, — не успевала подумать. Беда за бедой так и шли чередой. В школу ходила только в первый класс, а со второго — хватит, надо уже нянчить младших. Где-то у кого-то были горничные, гувернантки, кухарки, она слышала такие сказки, но ей была безразлична городская богатая жизнь, живут себе люди и пусть живут, а нам и своего хватит. Нет, сказали высоколобые и премудрые гуманисты и прогрессисты, так нельзя, мы наш, мы новый мир построим, — и стали все деревенские жить хуже, чем жили. Воистину вышло: паны дерутся, а у холопов чубы трещат. Нянчила сестёр и братьев, а потом свои дети, да гонения, скитания и болезни. Помню картину — я лежу больной, я мама склонилась надо мной, чернобровая, красивая украинка, и плачет. Боюсь, говорит, как бы ты не помер. А мне интересно, что значит помер, как это понять? Она мне объяснила, что если человек помрёт, то его больше не будет. Очень загадочно, я стал просить: мама, я хочу попробовать, узнать хочу, как это вдруг меня не будет, если я вот лежу, дышу, смотрю, и вдруг меня не станет. Потом заболели сёстры, потом отца посадили, и мать поехала искать защиты в Москве, люди говорили, так надо, только Москва спасет, она наивная была, всем верила. Собрала денег у родственников, завязала в узелок, спрятала в лифчик и поехала. А в Москве многие тысячи жён, сестёр, матерей пробивались к Сталину или к дедушке Калинину, толпами бродили по Красной площади, карауля машины вождей народа. Милиция их гоняла, они скитались ордой по Москве, по вокзалам, стучались в закрытые ворота Кремля и, ничего не добившись, разъезжались снова по домам, немытые, нечёсаные, вшивые, а на их место приезжали новые толпы жён, сестёр, матерей. Не только моя мама была наивной, но и вся Россия верила в справедливость и в то, что мудрые деятели перевороты свои творили исключительно ради простых людей. И бредёт народ, как стреноженная лошадь с шорами на глазах, делая круг за кругом по жестоким полям истории, подгоняемый извергами рода человеческого, почитая их и возвеличивая. Из поколения в поколение, из эпохи в эпоху обещают они всё светлое и возвышенное, а на деле всё мрачное и унизительное.