Лена не успела ответить: задребезжал звонок.
— Неужто Тентенников вернулся?
— С него станется, — усмехнулся Быков. — Еще какое-нибудь хозяйственное распоряжение забыл отдать.
— Он неутомим. Глядя на него, поражаешься, сколько энергии в человеке… он, должно быть, никогда в жизни не уставал…
— Ты права. Я видывал его в трудные минуты. Силушки в нем и на самом-то деле как у Ильи Муромца. Он однажды, на спор, серебряный рубль согнул…
Быков открыл дверь. Рассыльный вошел в переднюю, протянул телеграмму.
— Может быть, не мне, а моему однофамильцу, бывшему хозяину квартиры?
— Не могу знать.
— Распечатать, значит?
— Ваше дело.
Быков расписался, проводил рассыльного и только тогда распечатал телеграмму. Да, конечно, телеграмма была адресована ему, а не действительному статскому советнику Быкову. Но как могли в Воздушном управлении узнать его адрес? Не иначе — Кузьма сказал. Вот ведь каким аккуратистом стал, даже и об этом позаботился. Должно быть, Григорьев уже успел договориться в Москве об отправке отряда…
— Кто приходил? — спросила Лена.
— Так, пустяки! — ответил Быков, пряча телеграмму в карман.
— Нет, я тебя серьезно спрашиваю, ты не шути!
— Я не охотник до шуток.
— Где же Тентенников?
— Он не приходил.
Лена обиделась, подошла снова к окну, прижалась лбом к запотевшему стеклу.
— Я тебя не хотел огорчать, — глухо сказал Быков. — А если уж так интересно — пожалуйста, погляди!
Он протянул ей телеграмму. Лене сразу бросились в глаза последние слова: «Приказываю явиться для зачисления и отряд».
— Недолго длилось наше семейное счастье, — сказала она.
Быков подошел к ней, поцеловал светлый завиток на затылке.
— И помни, я теперь в Петрограде ни за что не останусь. Куда ты поедешь, туда и я за тобой.
— Я думал, что ты в Питере с отцом останешься. А впрочем, поговорю в управлении с начальством, может быть, и позволят с женой ехать… К тому же отряду вспомогательный персонал нужен, — вот мы с Тентенниковым жен и заберем. Ты будешь у нас сестрой милосердия, а Кубарину заставим щи да кашу варить…
Через несколько дней Глеб принес записку от Ружицкого, — старик лежал в больнице и очень просил хоть ненадолго зайти, проведать. Записка была написана крупными, неровными буквами, — должно быть, рука, которая их выводила, была уже слаба.
Через два часа Быков сидел в высокой, светлой палате, у железной койки. Худые руки Ружицкого лежали поверх одеяла, они так похудели, что обручальное кольцо спадало с пальца и скатывалось на пол, — раза два пришлось подымать его Быкову.
На столике возле кровати, рядом с банками, пузырьками, облатками, лежали книги и рукописи, — и в больнице продолжал Ружицкий работать — он мечтал, если скоро выздоровеет, прочитать кронштадтским морякам лекцию о будущем, об идеях Циолковского, о завоевании верхних слоев воздушного океана.
— Ведь это не мечта пустая, — тихо, но внятно говорил он, — от овладения стратосферой зависит будущее человечества, и именно теперь, когда перед нами такие огромные новые горизонты открылись, она приобретает особенное значение… Земля и миллиардной доли солнечных лучей не получает из-за атмосферы. Если бы все то несчетное богатство, которое нам дарит солнце, мы смогли бы собрать, став хозяевами стратосферы, — человечество было бы непостижимо богатым…
Он с увлечением говорил о будущем, о покорении природы, о новой жизни, но Быков чувствовал, что недолго осталось жить старику, и глаз не мог отвести от его восковых рук, от запавших глаз, от синих склеротических жилок на висках.
Пришла сестра, сказала, что больному нельзя так много говорить; Ружицкий печально поглядел на Быкова, тихо сказал:
— Жаль расставаться… Что ж делать, встретимся после победы.
— Обязательно встретимся, приду еще к вам на Петроградскую сторону… А в дороге всегда буду помнить об огоньке, что горел в вашем окошке.
В коридоре он встретил врача, спросил его о здоровье старика, но врач только руками развел: дескать, нет никакой надежды…
Быков шел по темным улицам Петрограда, мимо неосвещенных домов, и каждый раз, когда показывалось вблизи окошко, в котором горел огонек, останавливался и внимательно глядел на маленькое синеватое пламя, и как же согревало его сердце воспоминание об огоньке, так приветливо горевшем когда-то в старом мезонине Ружицкого на Петроградской!
Настал день, когда все собрались в старой победоносцевской квартире. Иван Петрович всплакнул при расставании и, обращаясь к зятю, громко сказал: