Так представлял себе ксендз Скромный прекраснейшего из серафимов. На более внушительного дьявола у него не хватало воображения. Веря в козни духа отрицания, ксендз Скромный все же считал его власть совсем ничтожной. Это было существо хилое, невзрачное, робкое и простоватое, ксендз избавлялся от него очень легко — стоило разок топнуть ногой или попросту не обращать внимания. Годами не напоминало оно ксендзу о себе и наверняка оставило бы его в покое навсегда, если бы ксендз сам время от времени о нем не думал. Не давая нечистому повода привязаться к себе, ксендз Скромный порой обнаруживал его рядом с юными душами, которые исповедовал.
После причастия Теофиль провел тяжелую ночь. Перед глазами все стояло лицо ксендза Скромного, когда тот склонился к нему умиленно и торжественно, полный благоговения к свершившемуся таинству. «Умри я теперь, я был бы проклят навеки». Теофиль совершил такой тяжкий грех, какого прежде и вообразить не мог, но у него еще не было полной уверенности, что ему за это ничто не угрожает. Со страхом думал он о молитве, думал так горячо, что когда сон наконец обезоружил его, старые, целительные слова, возможно, скользнули по его жаждущим устам. Простерся над ним утлый, как паутина, свод с золочеными образами, снова его охраняли святые в нимбах, и белая рука с кровавым пятнышком на ладони приподняла завесу мрака.
Дневной свет рассеивал страхи. Теофиль только чувствовал на себе взгляд матери — настороженный, робкий. Опасаясь, что Теофиль не захочет перекреститься перед едой, она звала его к обеду, когда советник уже подносил ко рту первую ложку супа.
Однако ее мучила тайна, а также мысль, что жизненный опыт не мог ей подсказать, что делать в подобных обстоятельствах. После долгих колебаний она решила поделиться с Паньцей. Немалого труда стоило ей убедить старую даму, что дело это серьезное. Три клетки с канарейками сотрясались от оглушительного щебета, через открытые балконные двери врывались в гостиную дневная жара и уличный шум. Паньця ежеминутно вставала, и от ее беготни по рассохшемуся паркету дребезжали на комоде стеклянные безделушки. Гродзицкая насколько раз повторила свою историю, перемежая ее рюмочками ратафии, ломтиками ветчины и свежими булочками, которыми потчевала гостью Паньця. Стоило ей произнести имя Теофиля, как Паньця разражалась каким-нибудь воспоминанием из его детства.
— В жизни не видела такого мальчика!
Уразумев наконец, в чем дело, Паньця призадумалась.
— Это неприятно, дорогая моя. Я всегда думала, что первые заботы, которые он нам доставит, будут связаны с девицами. Но это еще успеется. Приглянется ему какая-нибудь барышня, и он забудет обо всем. Ах, какие у него глаза!
Гродзицкая не могла возражать восторженным речам Паньци и даже всплакнула.
К обеду она опоздала, советник сердился, что «ничего еще не сделано». Но постель была уже собрана, подушки и одеяла увязаны в тюки. Теофиль помогал укладывать мелочи. К четырем часам была заказана подвода, чтобы отвезти все это в Брюховичи. Пока нагрузили, время подошло к шести, а прислуга, которая должна была ехать с возницей, то и дело соскакивала с подводы и бежала на кухню за забытыми вещами.
Гродзицкие сняли на лето дачу, расположенную в самом лесу. Мебели там не было — только стол и два-три плетеных кресла. Все пришлось везти из Львова, это было настоящее переселение. Отец, мать и сын имели по отдельной комнате, а посредине была еще одна большая, пригодная для столовой. Но куда приятней оказалось сидеть на просторной застекленной веранде, где пахло соснами. Тут накрывали стол скатертью в голубых цветах, и советник привез рожок, старую игрушку Теофиля,— подавать сигнал прислуге на кухню в другом конце дома, чтобы несла следующее блюдо.
Отпуска Гродзицкий еще не получил. В будни он приезжал к обеду, затем отдыхал в своей комнате, шел прогуляться и после ужина возвращался во Львов — ночевать он оставался только в субботу или перед праздниками. Теофиль ходил на станцию встречать отца, вечером провожал его с фонарем. Он сам уговорил родителей ехать в Брюховичи, чтобы быть поближе к Львову и брать книги в библиотеке. Из денег, которые мать давала ему на дорогу, он экономил половину — в одну сторону шел пешком.
Выходил Теофиль утром, после завтрака, и шагал вдоль железнодорожного полотна по тропинке, повторявшей все неровности почвы, — то она взбиралась вверх, к самому лесу, то шла низом, у края поля; по дорожным столбам он отсчитывал пройденные километры, мимо него с грохотом пролетали поезда, минутку он отдыхал в Женьсне Польской на скамье у станционного домика, возле подвод, стоявших в лужах конской мочи, и наконец входил в пределы Львова, на что указывали быстро множившиеся рельсы. Он знал место, где можно было пролезть между старыми, негодными вагонами и через дыру в заборе выйти в глухой проулок, откуда минуты две ходу до Городецкой улицы. В кармане у него была завернутая в бумагу тряпочка — обтереть с ботинок пыль и грязь. Поменяв в библиотеке книгу, он еще немного бродил по улицам, где ему встречались какие-то совсем незнакомые лица, проходил под окнами своего дома, глядя на опущенные шторы, и возвращался ближайшим поездом, жуя в вагоне ржаной крендель с белыми пузырьками соли на темно-коричневой корке.