— Алина с Пекарскими в Любене, — сказал отец, когда они выходили у вокзала.
Теофиль принял эту весть равнодушно.
Весь день он провел с отцом, удивляясь тому, как приятно в их беседе переплетались его рассказы из школьной жизни с происшествиями в канцеляриях наместничества. Советник говорил с юморком, как обычно, когда позволял домашним глянуть в щелочку на его чиновничью жизнь, и Теофилю чудилась атмосфера некой школы для взрослых. Точно так же скрипели там перья, шелестели листы бумаги, склоненные над ними седоватые господа так же нетерпеливо поглядывали на часы, разворачивали бутерброды с ветчиной, сплетничали о начальстве или молчали, уставившись в открытые окна, где виднелись кроны каштанов на ясном небе. Небо было того же цвета, что генеральский мундир императора, — сравнение прямо напрашивалось; ведь близилась пора осенних повышений по службе. Отец разошелся, и Теофиль не давал ему остыть, расспрашивая о рангах; ему и в самом деле хотелось побольше узнать об этой таинственной лестнице, на две трети которой можно подняться с помощью талантов, труда и заслуг, а уж на самую верхушку забираются лишь те, у кого есть титулы, поместья и предки.
— Я нисколько не удивляюсь, что у тебя такие мысли, — сказал советник. — Это у тебя от деда, он-то бывал на самых верхних ступеньках, правда, лестницы каменщика.
На другой день около полудня вернулась мать, ездившая в Милятын поклониться чудотворному распятию. Она принесла с собою радостное возбуждение двух дней, проведенных в вагонной толчее, на трясущихся по каменистым дорогам крестьянских подводах, в корчмах, пахнущих анисовкой, в школьных зданиях, превращенных в гостиницы, где на разложенных на полу сенниках ночевало по нескольку десятков женщин, В ее оживленном голосе еще звучало эхо тысячных толп, после которых лужайки пород костелом приобретали вид свежевскопанной земли, на ее щеках еще не погас румянец экстаза, губы словно припухли от молитв и песнопений, лоб посмуглел на солнце. Она привезла несколько образков, четки, пряники в форме сердца. Выкладывая это на стол, мать вдруг умолкла и внимательно посмотрела на сына. Из всего, что она привезла в своей сумке, Теофиль взял только пряник и стал сцарапывать ножом узор из розовой глазури. У матери потемнело в глазах, она поняла, что бог не внял ее мольбе.
— Я надеюсь на тебя и верю, что ты не говорил с отцом, сам знаешь о чем, — сказала она, когда советник после обеда ушел к себе.
— Будь спокойна, мама.
Храня, по ее просьбе, тайну, он шел на серьезные уступки. Каждое воскресенье сопровождал родителей в сельский костел и лишь в последнюю минуту, уже у входа, позволял толпе оттеснить себя. Однако он дожидался конца службы в обществе пожилых мужчин, обмахивавшихся панамами, и их жен, примостившихся на нескольких узких скамейках, сплошь изрезанных любовными надписями. Из костела порою слышался голос ксендза; по поведению стоявших в дверях можно было догадаться о ходе обедни; наконец, звенел колокольчик служки, все доставали из карманов и сумочек носовые платки и расстилали их на колючем от хвои песке. Теофиль стоял; он видел над головами коленопреклоненных ксендза, подносившего чашу к желтым свечам, и как ни старался, не мог убедить себя, что этот светлый обряд — пережиток кровавых человеческих жертвоприношений в далекие варварские времена. Этот робкий бунт против рационализма мать сочла бы своей победой, — тем более что почти каждый раз она просила ксендза помолиться за Теофиля. Он не знал, что уже несколько недель его имя упоминается сразу же после имен папы и архиепископа: «Memento, Domine, famuli tui, Theophili», — произносил ксендз шепотом, который мог расслышать только бог, и не зная по какой причине заказана молитва, повторял обычную формулу: «Чья вера тебе известна и набожность ведома».
Прежней свободе Теофиля пришел конец. Поездки во Львов за новыми книгами прекратились, похоже было, что до конца каникул придется довольствоваться последней книгой, взятой в библиотеке. К счастью, она была из числа тех, какие читаются медленно, над каждой страницей надо было подумать. «Старая и новая вера» Давида-Фридриха Штрауса вносила некоторый порядок в страстные и хаотичные убеждения Теофиля. До недавнего времени он жил как бы среди руин, однако настолько сохранившихся, что из них можно было смастерить хоть лачужку для бунтарских его чувств; теперь пришло время убрать это старье окончательно. Штраус обо всем говорил с холодной рассудительностью, не возмущался, не бушевал, а просто выметал прочь старые, никчемные предрассудки.
Читал Теофиль украдкой, в часы, когда отец после обеда спал; мальчик уходил тогда подальше в сторону села, где нашел себе безопасное место у речушки, протекавшей среди зарослей ольхи и пустошей. По нескольку раз перечитывая каждое предложение, он размышлял над ними, пока его не отвлекала голубая стрекоза или трясогузка, которая прыгала по торчащим из воды камням. Насекомое, птица, вода представлялись ему частицами той тайны, что поглотила древний облик мира, созданного в шесть дней. Впрочем, было куда легче возмущаться наивной библейской космогонией, чем, отрекшись от творца, отдать его творение непостижимой власти случая. По оглавлению можно было догадаться, что Штраус постарается рассеять эту тревогу, но Теофиль честно читал главы по порядку, ничего не пропуская.