После того как я побывал тут подростком, мне этот дом часто представлялся в воображении, даже снился. Я стал с годами читать русскую классику и все барские дома, описанные в книгах, представлял именно как этот дом.
Шли годы, я вырос, побывал в музеях, в настоящих бывших помещичьих усадьбах и сейчас разглядел, что дом моих грез — обыкновенный, деревенский, правда, по-северному огромный. С домом был связан через сени, которые здесь называются мостом, еще более внушительный двор. Над двором, разумеется, располагалась поветь, куда сено завозили (на второй-то, скажем, этаж) иногда прямо на лошади по бревенчатому взъезду. Взъезд в настоящий момент сгнил и чуть держался, но видно было, какие тут были накатаны бревна и насколько капитально все это рубилось.
Щепов указал, куда мне зайти за ключами, и направился к себе, пообещав навестить. Я взял ключи у молчаливой старухи, которая подала их, ни о чем не спрашивая. Пожалуй, любому бы отдала. Я открыл два ржавых замка, засветил карманный фонарик и шагнул в дом.
Внутри, как и во всяком запущенном строении, стоял нежилой запах. Окна снаружи были забраны досками, и я переходил из комнаты в другую, посвечивая фонарем. Сохранилась кое-какая мебель, темные иконы в двух киотах, и в светелке было навалено всякой рухляди, в том числе и для переплетного дела разные приспособления — дед переплетал. Затем я поднялся на мезонин, где находились книги.
Окно на мезонине не заколотили, и последние отблески заката проникли сюда. Вдоль двух параллельных стенок расположились полки с книгами, около окна стоял шаткий столик, но вроде бы под красное дерево, и два табурета.
Тем, кто любит книгу, особенно старую, понятно чувство, охватывающее в такой ситуации книголюба. Я теперь уже не ругал моего настырного приятеля, а мысленно благодарил его. И не за поход, подаривший мне здоровую усталость и столько радостей, не за ароматы соснового бора, родниковой воды и цветущих лугов, а вот за этот тонкий запах старых книг, еще крепких кожаных переплетов, давно не перелистываемой бумаги. Я забыл о ночлеге, об ужине и готов был сразу же листать книгу за книгой, ожидая невероятных открытий.
Из этого транса меня вывел тяжелый скрип шагов по чердачной лестнице. Запыхавшись, поднялся ко мне Щепов и объявил:
— Ну, пошли-ка ужинать. Ночевать тебе здесь негде. Протапливать надо. Не для тепла, для жилого духа. И есть нечего. Поживи у меня. А книги завтра посмотришь. Наглядишься еще. Пошли.
Я прикинул, что это наилучший вариант, и мы вышли из дома.
Догадываясь, что с меня требуется какой-то входной пай, я подал Щепову пятерку, попросив достать бутылку и консервов. Он удалился, а я стоял и смотрел на дом, где выросли моя мать, тетки и дядья.
Нет, вероятно, Щепов был неправ, когда говорил, что к деду относились хорошо за то, что лечил, за книги. Просто жил он похоже на односельчан. Пахал, сеял, убирал. Я смотрел на луг, сбегавший к Починовке, и вспоминал: мне говорили, что это бывшая пашня. Были у деда лошадь, корова, другая живность. И девять детей. Возможно, близость, понятность образа жизни и не давали повода к обостренной вражде, какая была, скажем, у нас в городке между духовенством и городским людом.
У Щеповых горело электричество, и динамик на стене снабжал нас последними известиями. Бабка Настя, выглядевшая, пожалуй, даже постарше Щепова, но передвигавшаяся бойко, собрала ужин.
В комнате было очень чисто, на стенах, как обычно, висели целые подборки фотографий в рамках и портрет Орджоникидзе неизвестно каких времен. Мы выпивали, закусывали скворчащей глазуньей, усыпанной зеленым луком и укропом. Щепов выпил и пустился в рассуждения. А я помалу навел его на разговор об уходе сельского населения, главное — молодежи, о пустеющих деревнях в нашей местности.
— А чего жалеть? — снова повторял Анатолий Федосеевич. — Крупные поселки должны образоваться — и все тут. Правильно их еще до войны свезти хотели. Хутора, видишь, развели. Кто хутор любит? Кто в лес глядит, кто на елку молится. Я, конечно, могу жить в хуторе. Дак то я. Знаешь, кто я? Тут один командированный, знаешь, как нас назвал? Боригены! Во!
— Аборигены, что ли?
— Во-во. Я потом у директора школы спрашивал. Туземцы, говорит. Местные люди, значит. Вот я и есть определенный местный человек. Здесь пуп резали, здесь жил. здесь помру.
— Ну, заладил! — сердилась бабка Настя.
— А ведь в молодости и я куда не такой был, — продолжал Щепов, не обращая на бабку внимания, — на людей тянуло — боже ж ты мой! Где сходка, там и я. Приехали в партию записывать — я первый. Это в эсеры, значит. Потом приехали в большевики записывать. Я опять первый.