Выбрать главу

Постоял я, посмотрел на Стариковку. Несколько изменилась она, понастроилось, к моему удивлению, много новых домов. Постоял, постоял и пошел к тете. Я ей не писал, она, несомненно, думать не думала, что я приеду, и дома ее не оказалось: была на работе. Я поставил чемодан на крыльцо, попил воды из ведра, прикрытого деревянным кружком, и пошел по Стариковке.

Одного только и встретил — деда Алексея Соси Петровича. Почти все в деревне, хоть время подходило к вечеру, были в эту горячую пору на полях и в лугах. Дед стал совсем плох, но меня признал, говорил еще бойко, закурил у меня папиросу: «Куревом в деревне поджились, не завезли», рассказывал про колхозные дела. Чтобы все досконально знать, не надо было ни к кому, кроме Алексея Сосипатровича, и обращаться.

Спросил я и о Петруне, тут ли он.

— Тут. Чё ему сделается, — ответил старик. — Дом новый поставил. На сушильном агрегате, — последнее слово дед четко, с особым удовольствием выговорил, — командует. В это время, должно, домой заявился. Поди. Либо на сушилку, либо вон туда…

Он показал на довольно новый, большой дом, ближе к запруде. Упрямый же и твердый человек Петруня: где указал нам когда-то место, там и дом поставил.

С Петруней мы встретились возле самого дома, он шел с сушилки. Он узнал, обрадовался, сказал: «Обожди момент», не заходя в дом, убежал куда-то, через несколько минут вернулся. Поллитровка торчала из кармана галифе.

Зашли в дом. Места было много, но как-то неприбрано, неуютно. Стояла у стены очень большая деревянная кровать, над ней висел немецкий тоненький коврик с рыцарским замком на лесистой горе и домиками под красной черепицей у подножия этой горы. Выше коврика был вбит гвоздь, на котором висело, пересекая коврик, Петрунино ружье.

Петруня постарел и, пожалуй, не очень следил за собой. Пока он мыл наскоро стаканы, резал огурцы, хлеб, мы говорили. О колхозных делах я его не расспрашивал, наговорился уже с дедом Алексеем. Да и он о работе не начинал, сообщал о рыбалке, охоте, о том, как нынче с ягодами и грибами в лесу. Руки у него были прежние, сильные, но, когда он резал хлеб, пальцы подрагивали: видимо, устал на работе.

Когда выпили по стопке, я спросил:

— А где же… хозяйка?

По-другому назвать я почему-то не решился.

Петруня повел плечом, поспешно налил по второй стопке, поглядел в окно и с неловкой, как бы извиняющейся усмешечкой в тоне ответил:

— Линка-то… Не живет. Уехала, в общем.

Потом глуховато добавил:

— Не показалось ей у нас.

И снова неловко усмехнулся.

— Или староват я по ней, что ли.

И от этого нашего, деревенского «не показалось» вместо «не понравилось», «не пришлось по душе», от его тона мне стало вдруг его жалко. И вроде стыдно и неудобно за свою жалость.

Мы еще посидели и допили пол-литра. Я пригласил его заходить ко мне и вышел. Луг, падающий к речке, посвежел, возле речки, очевидно, было совсем свежо, а здесь, наверху, по-прежнему тепло и ласково. Коров уже прогнали, пахло молоком. Закат был такой же, как обычно в моих рассказах об этих местах, и тетка Анна так же вела быка, приговаривая: «Иди, иди? Анд ел ты мой белорожий».

И не то чтобы я не был рад родным местам, но было грустно мне и не надо было никакого бельгийского ружья, и вообще как-то ничего не надо.

Это начиналась юность

Ночами морозило, но мохнатые барашки вербы ничуть не страдали от этого. С каждым днем их становилось все больше, и тонкие ветки вербняка, пронизанные потоками солнечных лучей, отливали радующей глаз пушистой желтизной. В середине дня с крыш начала сыпаться радужная полновесная и звонкая капель. А по вечерам со стороны сиреневого заката набегал порывистый, но несильный ветер, напоенный запахами оттаявшей еловой хвои. Ветер подбирался к пешеходам и, хватая их за плечи, что-то нашептывал им, путая мысли и отодвигая в сознании на самый задний план заботы дня.

В этот период всеобщего пробуждения, во время теплых ветров и бесшабашных мыслей, в месяц весенней радости, почему-то неотделимой от особенной, ласковой грусти, только у меня и моих товарищей в голове была изумительная ясность, а в сердце невозмутимое спокойствие.

По-прежнему я полувнимательно слушал ответы товарищей, по-прежнему мои руки лежали на столе, на котором острым ножом была фигурно вырезана отчаянная надпись: «Да сбудутся мечты Билли Бонса!» За эту надпись мне в свое время здорово влетело. Я был вынужден после уроков замазывать ее толстым слоем краски, но надпись все же можно было прочитать.