Выбрать главу

Потягиваясь, зевая и сохраняя на опухших лицах привычно-почтительное выражение, пастухи, не споря о своей славной судьбе, проворно уселись у корзины и стали выкладывать снедь на грубую холстину, разложенную рядом. Вскоре четвёрка под нравоучительные слова жреца, всё реже слетающие с его уст, начала с завидным проворством уплетать лепёшки, огурцы, чеснок, лук, зелёные листья салата, пирожки и жареную рыбу{17}, которые приготовила жена жреца Туйа.

   — Эх, хорошо ваша хозяюшка жарит пирожки с мясом и тыквой, просто во рту тают, — вздохнул один из пастухов, протягивая мозолистую руку к кувшину с пивом. — Можно, хозяин?

   — Да ладно, запей, нерадивый ты слуга Сетха{18}, — кивнул смягчившийся Иуйа, с удовольствием жуя нильскую щуку под маринадом{19}, столь им любимую. — Да и мне, грешному, плесни в кружечку.

Янтарный напиток полился из кувшина. Пили не спеша, смакуя каждый глоток. Допив пиво, все четверо уселись в тени пальм, акаций и тамарисков на краю поля и осоловевшими глазами стали смотреть на раскинувшийся вокруг прекрасный мир, созданный богами и ухоженный руками сотен поколений. Перед ними простиралось обширное зелёное поле, на котором пёстрые упитанные коровы не спеша похрустывали сочной травой, равномерно помахивая хвостами. На шеях позвякивали колокольчики. Неподалёку в арыке журчала вода. Солнце клонилось к западу. Долина застыла, изнемогая от жары. Даже серые птички перестали попискивать и суетливо бегать по хребтам коров, выискивая насекомых, а спрятались в жидкую листву акаций и тамарисков и замерли там, широко открыв желтоватые клювики. Вскоре и жрец, и пастухи, и нубиец захрапели так громко, что коровы, вздрогнув, удивлённо повернули к роще свои морды, увенчанные длинными рогами. Однако через некоторое время вновь раздался сочный хруст и мелодичное позвякивание колокольчиков.

2

Вечером стадо не спеша возвращалось в городок. Впереди шествовал, высоко задрав чёрные острые рога, громадный бык с большим бронзовым кольцом в носу. За ним семенил молодой бычок и с женской грацией вышагивали упитанные коровы. Рядом с ними теснились телята. Лениво позёвывая, плелись по остывающей пыли дороги пастухи, их начальник жрец Иуйа и его верный сандаленосец Джабу. На круглых боках животных оседала светлая пыль, поднятая с улиц городка. Но вот наконец-то тёплое молоко потекло в большие кувшины, и умиротворённые животные оказались в своём родном хлеву{20}, где можно было вздремнуть, не опасаясь ни завываний шакалов, ни рычания голодных львов{21}, доносящихся из пустыни. Иуйа проверил, сколько дала молока каждая корова, записал эти данные в папирус для отчёта перед вышестоящим начальством, предварительно, конечно, вычтя полагающуюся себе долю, и с чувством исполненного долга направился домой. За ним шёл Джабу, неся с довольной улыбкой большой кувшин с парным молоком. Его широкие ноздри с наслаждением вдыхали аппетитный аромат. Жизнь была прекрасна!

Когда солнце уже опустилось за западные горы, во внутреннем дворе небольшого, но уютного домика{22} с бело-розовыми стенами, где росла только одна пальма, на жёлтых, хрустящих от каждого прикосновения циновках из папируса{23} расположилась вся семья жреца. Плотно поужинав, каждый занялся своим любимым делом в прохладный и сладкий час перед сном, как делали все египтяне в этой богатой и живописной стране, протянувшейся узкой лентой вдоль огромной реки, не спеша нёсшей свои благодатные воды сквозь самую большую в мире африканскую пустыню{24}. Сам Иуйа, отведав за ужином тушёной утки под чесночным соусом и запив жирное острое блюдо изрядной кружкой пива из фиников, теперь пребывал в благодушном расположении духа. Оно, впрочем, не покидало его всё время, пока стадо не оставляло хлев и не уходило, звеня колокольчиками, навстречу опасностям, подстерегающим славных коров в этом грешном мире. Но сейчас можно было расслабиться: коровы стояли в уютных стойлах и видели уже не первый сон. Жрец поудобней устроился на мягкой подушке, которую ловко подсунул под него Джабу, прислонившись к тёплому гладкому стволу пальмы, отполированному в этом месте его спиной за многие прошедшие годы. Он положил себе на колени старинный свиток, испещрённый неразборчивым писарским почерком, удовлетворённо вздохнул и произнёс торжественно тоненьким голоском: