– Окиро, данна, окиро![29] – приговаривал срывающийся, плачущий голос.
Просыпаться совсем не хотелось. Наоборот, хотелось снова провалиться в тишину и черноту. Он уж и собрался это сделать, но сверху снова упала горячая капля.
Фандорин неохотно открыл глаза и увидел прямо над собой зарёванную физиономию слуги, а за ней, повыше, но не сказать чтобы очень высоко – серо-алое рассветное небо.
В поле зрения ещё не вполне пришедшего в себя Эраста Петровича влезло ещё одно лицо, с подкрученными усами и лихим чубом.
– Живой! Выходит, зря я за упокой молился, – весело сказал Одинцов и протянул руку, чтобы стряхнуть Фандорину пыль со лба, но Маса злобно зашипел на урядника, оттолкнул его пальцы и сделал это cам.
Ногти у японца были некрасивые – обломанные, грязные, все в земле и запёкшейся крови.
Над возвращающимся к жизни Фандориным склонился третий человек – Евпатьев.
– Мы уж и не чаяли. Нипочём бы не отрыли, если б не ваш азиат. Не человек, а землеройная машина. Без лопаты, без всего, голыми руками откопал.
– Долго лежу? – сухим и скрипучим (самому противно стало) голосом спросил Фандорин.
– Ой, долго, Ераст Петрович. Говорю, я уж по тебе молитовку прочёл. На косоглазого твоего серчал: «Уйди, нехристь! Не моги покойника теребить!». А он все трясёт тебя, щеки трёт, в губы дует.
– В губы? – удивился Фандорин. – То-то во рту привкус, будто леденцов наелся.
Зачерпнул в горсть снега, проглотил. И словно живой воды попил. Смог сесть, а потом и встать. Ощупал себя: переломов нет, ушибы – ерунда. Только вот скрипит на зубах. Пожевал ещё снегу.
Вокруг никого.
Большая поляна. Почерневшая от времени часовня. Полуразвалившиеся ворота со старым восьмиконечным крестом на венце.
Снегопад кончился. Мир бел и чист.
– Г-где дети?
– Разбежались. Брызнули в стороны, как от черта, – сказал Никифор Андронович. – Там внутри кто-нибудь остался?
– Кирилла и её п-поводырка. Больше никто.
– Далеко от входа?
– Сажени четыре.
Евпатьев вздохнул:
– Далеко. Голыми руками не докопаешься.
Полицейский отрезал:
– И нечего. Зряшное дело – мертвяков тревожить. Да ещё таких. Пускай лежат, где легли. Сами себе могилу выбрали. Память вот только поставлю…
Ульян ловко вскарабкался на ворота, снял крест, спрыгнул.
– Самоубийцам вроде не полагается, – заметил Евпатьев, наблюдая, как урядник вколачивает крест на склон обрыва, прямо над чёрной земляной осыпью.
– Если за веру, не возбраняется.
Глядя на крест, Одинцов истово перекрестился тремя перстами. Двоеперстно закрестился Никифор Андронович, а Маса сложил ладони, зажмурился и стал нараспев читать сутру, отгоняющую демонов.
Эраст Петрович этой межконфессиональной панихиды не видел.
Повернувшись к молящимся спиной, он смотрел на поляну, по которой лучами во все стороны протянулись лыжные и санные следы: налево – к реке, направо – к озеру, наискось – к берёзовому лесу, прямо – к ельнику.
Вдруг Фандорин вздрогнул.
На снегу, шагах в пятнадцати от обвалившейся мины, алело пятно. Неужто кто-то из детей ранен?
Прихрамывая, он быстро сделал несколько шагов.
Остановился. Улыбнулся.
Это была маленькая красная варежка на оборванной тесёмке.
Узница башни
или
Краткий, но прекрасный путь трёх мудрых
Пакетбот входил в бухту Сен-Мало, словно в разинутую пасть библейского Левиафана. Вереница каменистых островков, увенчанных старинными фортами, была похожа на оскаленные клыки, готовые сомкнуться и раскусить наш маленький пароход. Шпиль городской колокольни, высунувшийся из серого тумана, походил на острое жало. Я стоял на палубе, озирая этот негостеприимный ландшафт, и ёжился в своём пальто из плотной, пропитанной каучуком ткани. Было сыро, промозгло, ветер швырял в лицо солёные брызги. Тусклый день, забрезживший всего какой-нибудь час назад, казалось, спешит побыстрее закончиться.
А день, между тем, был не обычный – самый последний в году, а может быть, и в столетии. На сей счёт у нас с Холмсом мнения разошлись. Сколько я ему ни доказывал, что весь следующий год тоже будет относиться к девятнадцатому столетию, он остался при своём суждении. С 1899 годом старая эпоха заканчивается, говорил Холмс. «Тысяча восемьсот» – это Байрон и Наполеон, кринолины и лорнеты, «Севильский цирюльник» и «Правь, Британия». С 1 января начнётся эра «тысяча девятьсот», и в ней всё будет иначе. Уж в этом-то он был определённо прав.