Хонкайоки был далек от ожесточения. Поражение волновало его так же мало, как и все другое на свете. Однажды он пропадал три дня. Тогда же из первой роты исчезли четыре солдата, и все говорило за то, что они дезертировали. Однако Хонкайоки возвратился. Он сказал, что лишь ходил на разведку в места расквартирования в тылу своих войск. На самом же деле он присоединился к тем дезертирам, но потом заблудился и счел за благо вернуться в часть.
Вообще же боевой дух взвода был, пожалуй, выше, чем во многих других частях. Хотя Коскела отсутствовал, они все же во всем ощущали его участие, к тому же Хиетанен и Рокка были не из тех людей, от которых легко можно было отмахнуться. Хиетанен никогда не отдавал приказов. Он вскидывал автомат на плечо и становился в строй, и другие следовали за ним. На их взгляд, он как-то постарел. Возможно, перемена сказывалась в нем столь разительно потому, что прежде так бросалась в глаза его живость. По мере того как он становился все более мрачным, росла его отвага. Правда, появилась и раздражительность. Выражалась она в том, что, когда кто-нибудь начинал злорадствовать насчет поражения, он обрывал кратко, но грозно: «Заткнись!»
Дело не в том, что он был из тех командиров, которые стараются поддержать в солдате боевой дух. Нет, он был просто человек, который в трудный для родины час обнаружил, что его патриотизм, прежде проявлявшийся лишь от случая к случаю, на самом деле пронизывает все его отношение к жизни, и поражение потрясло основы его существа. В момент успеха мужчина в нем уступал место мальчишке, позволяя беззаботно наслаждаться жизнью, однако теперь, когда стране угрожал военный разгром, мужчина снова взял верх и принял бремя на свои плечи.
Рокка в общем и целом оставался прежним. Он воевал, быть может, еще более отважно, но без ненужного молодечества. Когда он видел, что положение безнадежно, он и не предпринимал ничего, чтобы спасти его, ибо хорошо усвоил: даже если он выстоит на своем участке, фронт будет прорван на другом. Он даже сказал однажды, что дать себя убить без толку — еще большая измена родине, чем дезертирство. Слухи о расстрелах дезертиров будоражили его больше всего. На счастье, в таких случаях рядом с ним не было никого из высших офицеров, не то в злобе, разожженной этими слухами, он мог бы заварить такую кашу, что потом и не расхлебать.
Сало не унывал. Вопреки всему он верил в победу, и чем меньше у него было оснований, тем упрямее он отстаивал свою точку зрения.
Прошло несколько дней после Иванова дня. Они снова отступали. Штурмовики противника обстреляли их маршевую колонну, и кто-то из солдат крикнул:
— В укрытие, братцы!
— А наших истребителей не видно? — спросил Сало, и его слова привели солдат в бешенство: отсутствие своих истребителей постоянно давало повод для ругани.
— Видно, не видно… Идиот проклятый! Когда не нужно, они летали, а где они теперь? Штурмовики свободно обстреливают нас.
— Обстреливают, пока мы им это позволяем. Когда мы только и делаем, что бежим, это легко.
— Заткнись, черт! Как будто ты тоже не бегал от штурмовиков!
Собственно говоря, Сало был заурядным солдатом, каких много. Он выполнял приказы, но героем назвать его было нельзя. Его последние слова выходили за рамки дозволенного, ибо, на взгляд остальных, он не имел права упрекать других в трусости. Сало промолчал, но, когда штурмовики вернулись, не побежал в укрытие, а прислонился к дереву и прицелился из винтовки в самолет. Он ни на кого не смотрел и не слышал, как Хиетанен в бешенстве приказывал ему укрыться, а лишь целился так спокойно, что всем стало ясно, что он хочет этим доказать.
Едва он успел выстрелить и перезарядить винтовку, как штурмовик открыл огонь. Сало упал, и, когда треск самолета затих, товарищи подбежали к нему. Он был бледен, но спокоен. Его ранило в левую ногу, кости были так сильно раздроблены, что не оставалось никаких сомнений: он до конца своих дней проходит с протезом, если вообще останется жив.
Без единого стона перенес он страшную боль, когда санитары сняли с его ноги сапог и забинтовали разможженную йогу. Лишь на лбу выступили капли пота, да тело время от времени судорожно напрягалось от боли, но он ни разу не вскрикнул. Возможно, он всегда мечтал быть более храбрым, чем был на самом деле. А может, это происшествие избавило его от комплекса неполноценности, который мучил его всю войну, тем более что его постоянно высмеивали за упорную веру в победу и за то, что он ничем особенным не проявил себя как солдат. Шок от ранения поднял его дух и впервые дал ему возможность возвыситься над уровнем посредственности. Презрительно-спокойным тоном он произнес: