Выбрать главу

Со мной — во всяком случае. Ее совет мне — «уезжай куда-нибудь» был бы легко выполним, если бы я не был самим собой, если бы я не думал постоянно — как у нее сложится дальнейшая жизнь, а это, видимо, определится в течение ближайших двух-трех лет.

Итак, как же быть, Катя? Я становлюсь совсем неуправляемым, когда меня подозревают или обвиняют в том, чего нет. Вообще-то, лучший способ толкнуть человека на путь преступный — это обвинить его в несуществующем преступлении.

Ты другой стать не можешь — категория семейной дисциплины тебе неведома, ты человек крайнос- тей — или поцелуи, или ссора и ледяной дом. Что же нам делать? Я не знаю. Мне очень плохо, Катя.

Решай сама, как быть. Так, как есть, — дальше нельзя. Но я пишу и понимаю, что ничего не изменится, ибо я привык полагаться на себя, во всем — на себя.

Что делать, Катя?

1974 год

Катя!

Наши отношения, по-моему, зашли в тупик. Было бы глупо и неразумно начинать ретроспективный анализ причин, породивших этот тупик: мы завязнем в этой нудной работе — я стану вспоминать Архипку, ты — Нонну, я — коктебельский мордобой, ты — Яну, я — «мне без тебя было спокойней» (это после Вьетнама), ты — письмо Анжелы и т.д. и т.д.

Ты станешь говорить о моем хамстве, а я — о твоей постоянной ревности, ты — о моих товарищах, чересчур многочисленных и разномастных, я — о твоей нелюбви к людям, о твоем нежелании понять, что каждый человек создан по-своему: из добермана никогда не выйдет борзая.

Проблема «постели», которая претерпела в наших отношениях также известный генезис (от «без постели у нас все кончается» — беседа в машине во время пасторальной поездки по Бугровскому шоссе, до «мне это абсолютно не нужно» — во время последних разговоров, но теперь, как я понял, ты снова возвращаешься к прежней точке зрения), остается проблемой не только потому, что я за эти годы несколько устал.

Дело заключается в том, что в подоплеке понятия «мужчина» лежит понятие «мужество». Я не очень трусливый человек и в общем-то ничего не боюсь, но я ужасно, трусливо боюсь поздороваться с Беллой Ахмадулиной на дорожке на Пахре, опасаясь, что из калитки это можешь увидеть ты.

Я ужасно трусливо боюсь, что ты не ответишь Майке Кармен — жене моего друга.

Я боюсь и в городе остановиться и поговорить с кем-то из знакомых женщин — то и дело оглядываюсь, как подпольщик, затравленный преследованием.

Если ты постараешься быть объективной, то ты вспомнишь, что особенно нам было хорошо, когда я возвращался из поездок — особенно длительных: я забывал свой страх перед тобой.

Следовательно — если зрить в корень «мужеству», мужчине страх вообще, а перед любимой женщиной тем более, — невозможен.

Любить — боясь, могут только дети, да и то не всегда. Я не силен в физиологии, но скандал из-за дерьма, или страх, или постоянная, глупая и беспочвенная ревность могут отвратить мужчину от женщины — навсегда.

Это не предположение — я в это верю, я это чувствую на себе: после скандала я с огромным трудом вхожу в прежнюю колею, да и то — не совсем, говоря откровенно.

Незачем это мое верование анализировать: опять-таки мы придем к варианту Семушки и Лили — «а помнишь, в 1952 году я купила цветы тете Двойре на кладбище, а ты потерял зубную щетку…». Это глупо, потому как нецелесообразно.

Посему давай подумаем, как быть дальше. Сейчас есть только две возможности. Первая — развод. Вторая — сохранение статус-кво — я живу на даче, ты — в Москве. Реши ты, как это тебе больше подходит.

Ты знаешь, что до тех пор, пока мне платят деньги, ты будешь обеспечена.

Пытаться нам еще разговаривать, выяснять отношения — неразумно. Ты — человек устойчивых концепций: кого не любишь — так не любишь (чтобы изменить твою ненависть к Ляльке Энгельгардт, которой ты запрещала приходить с Васей * к нам в дом, потребовалось года два, если мне не изменяет память).

Я тоже довольно твердо — особенно если я принял решение — стою на своих позициях. Просил бы не втягивать девочек в эту нашу кашу: я прошу тебя об этом, потому что моя мать воспитывала (вернее — старалась воспитывать) нелюбовь к отцу, а что из этого старания вышло, ты можешь наблюдать и сейчас.

Занятно, я пишу тебе эту записочку и тщательно обдумываю формулировки, потому что знаю, что ты будешь относиться к этому «сочинению» как к документу.

И я прав, потому что к моим стишатам ты относишься лишь как к документу, связанному с моими отношениями либо с «венгерской художницей», либо с немками («ну пойдем скорей с тобою на роскошный белый зунд»).

Кстати говоря, что касаемо Бунина, так его жена не умерла — она прожила вместе с ним более сорока лет — об этом есть в «Н. мире», можешь меня перепроверить; а «Жизнь Арсеньева» — это повесть Бунина, и в ней он волен распоряжаться чувствами и жизнями своих героев: этого у писателя не может отнять никто, никогда и нигде. Даже у такого писателишки, каковым я считаю себя.

Я не верю, что мы, поговорив сейчас в сотый раз, придем к какому-то действительному соглашению. Время — лекарь, да и потом, все познается в сравнении. Посмотри людей — не моих друзей, не меня; может быть, тебе действительно очень уж скучно и неинтересно со мной.

Произошел парадокс: когда мы встретились, я был лаборантом по афганскому языку, я был говоруном, который весь был наружу.

Писательство — даже мое предполагает уход в самого себя, и суетность окружающая нам бесконечно мешает.

Я-то полагал, что для тебя интересно теперь то, что я тщусь писать, и ты за этим всем видишь меня. Беседа за вечерним чаем в кругу домашних интересна и возможна, лишь когда не обязательна, и ты знаешь, что не должен делиться с ближними по обязанности — это может быть только само собой разумеющимся.

Впрочем, я сам начинаю вдаваться в дебри объяснений, а это ни к чему. Пожалуйста, передай Тате, что из двух альтернатив кажется тебе более приемлемой на сегодня.