Выбрать главу

12 марта 1963 года

Может показаться, что я только тем и занимаюсь, что вспоминаю сны и заношу их в свой дневник. Я не буду сейчас говорить о проблеме сна вообще — проблема эта сказочно интересна, — и если бы человек не писал, что он днем вспоминает свои сны, а просто записывал бы сны, как самостоятельные новеллы что-нибудь в течение года, то через 365 дней получилась бы дьявольски интересная книга.

Написал — и самому захотелось поэкспериментировать и в течение года диктовать одни лишь сны. Конечно, в течение года не получится, но один любопытный сон следует записать.

Дня четыре тому назад проснулся — одновременно и счастливый и чуть не в слезах. Сразу вроде бы ничего и не помню, только перед глазами Хемингуэй стоит — до осязаемости живой: седая борода, один глаз чуть прищурен, кожа желтоватая с загаром, вдоль по кромке волос белая, пергаментная — видно, что старик, и вроде бы там, где белые кусочки кожи вдоль волос, — рыжие родинки.

И встретился я с ним не где-нибудь, а в Таджикистане (два года тому назад, когда ходили разговоры о том, что Хем, возможно, приедет в Россию, я договорился с Союзом, что буду сопровождать его и отвезу в насто- ящие охотничьи места Средней Азии).

И вот я у него в доме, беседую с его секретарем, ужасно волнуюсь, спрашиваю: «Ну а дом-то как — ничего?» Секретарь отвечает: «Дом хороший. В нем раньше Толя Никонов, главный редактор “Смены”, жил».

Помню, что я достаю из блокнота заготовленные вопросники. А потом вдруг какая-то киноперебивка, и я слышу, как Хемингуэй звонит ко мне и говорит: «Ну что ж ты не радуешься, старик? Как-то уж больно самостоятельно ты себя ведешь!»

Слыша его голос, я чумею от радости, не знаю, что сказать, а он смеется и говорит: «Ну приезжай, приезжай, я жду тебя». И вот мы с ним разговариваем о чем-то — самое смешное, я не помню о чем. Я вижу его до чудовищного реально и точно.

А потом меня вновь вытаскивает его секретарь, и потом я слышу какие-то голоса и смех, и секретарь говорит: «К папе* пришли Рима Кармен и Генрих Боровик с переводчиком». Я ужасно радуюсь, что приехали Генрих и Рима.

Секретарь меня никак не пускает к Хемингуэю, что-то рассказывает о нем, необыкновенно увлекательное и важное, я его слушаю, но в глубине души досадую на себя, потому что понимаю, что как ни интересен помощник Хемингуэя — его секретарь, как ни здорово он говорит, — молчаливый Хемингуэй (я видел его молчаливым, хмыкающим, говорящим как-то междометиеобразно, вроде бы ничего не значащую чепуху — «да», «нет», «молодец», «садись!», «ну да», «нет-нет», «конечно»)...

Я перебиваю секретаря и говорю ему: «А где же папа?». Секретарь отвечает: «А он увез Генриха и Риму в чайхану — там готовят прекрасный арабский кебаб на сковородочках».

Я чувствую жгучую обиду, что Генрих и Рима бросили меня, и Хемингуэй забыл меня и уехал с ними, а я остался с прекраснодушным, интеллектуальным, всезнающим секретарем его, который говорит такие интересные вещи, а мне и слушать — то его не хочется — мне хочется побыть рядом с Хемингуэем, пускай он и молчит, пускай говорит междометиями, только бы посмотреть на него, запомнить его.

«Папой» Хемингуэя называли друзья и близкие. И вот со жгучей, ощутимо — тяжелой мечтой я просыпаюсь.

Вчера звонит ко мне Аркаша Нагайцев, зам. главного «Московского комсомольца» — парень, работавший слесарем, потом председателем колхоза, а потом забранный через парторганы горкомом в газету. Ему 27 лет, лысоват, франтоват, по-мужски добр и по-доброму умен.

Звонит по телефону и кричит:

— Юлиан, выручай!

Я ему говорю:

— Старик, с задранной ногой лежу.

Он отвечает:

— Нога не мозг. Нужны отклики на речь Хрущева. Получили задание ЦК откликнуться широко и точно. «Комсомолка», наверное, будет к «черной сотне» обращаться, а это — компрометировать дело. Надо умно прокомментировать.

Я ему:

— Спасибо, старик. От твоих комплиментов у меня нога перестает болеть!

— Да нет, ты ведь ни правый, ни левый. Ты идешь в фарватере со своей темой, со своими героями. Выступи!

Я написал маленький отклик на четыре странички. Завтра он пойдет в «Московском комсомольце», как подписная передовица, где я писал о том, что я верую в Бога, но для меня Бог воплощен в двухсотмиллионном лике моих сограждан.

В общем, получилось так, как я и задумал, — без елея, без размахивания кадилом, без воплей «ура! ура!».

Потом я «Московский комсомолец» подложу в Дневник — это стоит.

Только я продиктовал отклик в «Московский комсомолец», звонит Нелли Моисеенко из «Комсомольской правды» и говорит:

— Юлиан, умоляю — выручи! Дай отклик!

Я ей отвечаю:

— Что же — я только откликаться и буду? Не солидно вроде будет.

Она говорит:

— Да ничего! Пожар у нас!

Я ей говорю:

— Вы — ЦК, начальство. Звоните в «Московский комсомолец», заберите у них материал. Вам все можно. Второй раз откликаться не солидно.

Вздохнула Нелли глубоким вздохом и положила трубку.

Сейчас я очень боюсь, что в нашем искусстве, в литературе, — а меня волнует в первую голову литература, — в ущерб нашему большому общему делу, театры и издательства захлестнет волна штамповок, которыми мы обжирались до 1953 г., штамповок, в которых главными героями будут розово-сопливенькие ударнички и ударницы, прекраснодумные профорги, величественно простодушные, эпизодические секретари райкомов и т.д.

Если это произойдет, то мы очень серьезно — архисерьезно — потеряем в глазах читающей и думающей молодежи.

Сопливыми штамповочными схемами, которые имели наглость в былые годы называться литературой, сейчас в молодом поколении можно вызвать не жажду подражательства, а жгучую, презрительную нелюбовь к этим затасканным, засаленным, нереальным, высиженным в колбах фигуркам.