— Вам сколько?
— Сорок восемь.
— Не возраст, конечно, но уж пора начинать серьезно думать о здоровье.
— Как начнешь думать, — улыбнулся Писарев, чувствуя, как проходит скованность, охватившая его, только он переступил порог этого большого, в деревянных панелях, кабинета заместителя начальника главка, — так непременно заболеешь.
— И то верно, — так же улыбчиво согласился Назаров и нажал кнопку, вмонтированную в этот блестящий стол рядом с телефонным аппаратом.
Вошла секретарь с блокнотиком в руках. Назаров покачал головой:
— Нет, писать сейчас ничего не будем. А вот не могли бы вы сва рить кофе: заслуженный артист, — он кивнул на Писарева, — от чая наотрез отказался. Если у нас остался зеленый, узбекский, заварите мне чашку, пожалуйста, только не крепко, чтоб сердце не молотило: эскулапы требуют соблюдать режим, — пояснил Назаров и, сцепив крепкие пальцы, придвинулся к Писареву, опершись локтями о стол.
«И как локти не покатятся? — успел подумать Писарев. — Стол словно каток».
...Он всегда с почтением относился к тем, кто умел кататься на коньках. Отец как-то привел его в парк культуры; это было в последнюю предвоенную зиму; гремела музыка: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось»; юноши и девушки в байковых курточках и модных тогда, очень широких шароварах катились по льду, звук, который издавали коньки, соприкасаясь со льдом, был хирургическим, жестким.
В раздевалке, взяв напрокат коньки, отец посадил его в кресло, привязал коньки ремнями к ботинкам и сказал:
— Сейчас я надену свои, серебряные, и научу тебя кататься.
Сане Писареву было тогда восемь лет, а отцу тридцать два, и он казался ему очень старым, но самым добрым и умным; он очень жалел отца, особенно после того, как папу сняли из-за брата Лени с работы и ему пришлось перейти слесарем в автобазу редакции «Известий».
— Ну, пошли, сына, — сказал отец, забросив на плечо свои бо тинки, связанные тесемочками. — Давай руку.
Саня поднялся, хотел было протянуть отцу руку, но нога его подвернулась, и он, не удержавшись, упал, больно ударившись локтем об урну.
— Не беда, — сказал отец, подняв его легко и сильно, — я ушибся о камень, это к завтрему все заживет.
— Я об урну, какой же там камень?
— Тоже верно, — легко согласился отец; он всегда легко соглашался с Саней; когда мог, говорил «да»; только раза три в жизни он сказал сыну «нет», и мальчик запомнил «нет» на всю жизнь. Особенно одно.
Он часто слышал, как сестра отца говорила бабушке: «Лене уж ничего не поможет, его не восстановят, а Игорь (так звали отца) губит и свою жизнь и жизнь Саньки! Неужели так трудно написать десять слов, отмежеваться от Лени — он и так подвел всех нас под монастырь, — и все вернется на круги своя, Игоря вернут в институт, тебе не надо будет считать копейки, чтобы дотянуть до получки... Саньку и в лагерь-то не взяли из-за его упрямства!»
«Папа, — сказал Санька перед сном, когда отец сел к нему на диван и приготовился сочинять сказку на ночь, — напиши, чтоб меня взяли в лагерь».
«Нет».
«Почему?»
«А что я должен написать?» — после долгой паузы поинтересовался отец.
«Десять слов».
«Какие это должны быть слова, ты знаешь?»
«Нет».
«Если бы тебе сказали, что твоя мама — воровка, что она уносит из своей библиотеки книги к нам в дом, а ты знаешь, что это неправда, но тебе говорят: “Напиши, что она берет книги, и ты поедешь в пионерлагерь “Пахру”, — ты бы написал?»
«Нет».
«Молодец. Никогда нельзя писать неправду. Говорить, впрочем, тоже. Иногда, правда, случается, соврет человек, стыдно, конечно, но можно простить, если он не со зла это сделал. А вот если он пишет осознанную неправду, тогда он хуже Бармалея и Барабаса. Тогда он просто-напросто... гадюка».
«Как змея?»
«Как змея».
«Живая или мертвая?»
«Живая».
«С жалом?»
Отец высунул язык и сказал: «Вот с таким!»
Санька долго смеялся, а отец гладил его по лицу, и глаза его стали отчего-то очень большими, почти без зрачков.
«Запомни, сына, — сказал он, закончив сказку, — легче всего сказать “да”, только есть у нас пословица: “Доброта хуже воровства”. Это долго объяснять, но ты это запомни, как дважды два, — сгодится, когда вырастешь. Очень трудно говорить “нет”; станут обвинять: упрямый, своенравный, обижать станут и обижаться, но если ты знаешь, что прав, иди на все, но ответь “нет”. Пройдет время, и незнакомые люди скажут тебе за это спасибо. Большая подлость всегда начинается с маленькой, безобидной лжи».
...Второй раз отец сказал «нет», когда Саня попросил заступиться: его лупили Беркут из второго подъезда и Гога, сосед по парте.
«Почему?» — спросил сын.
«Потому что ты сам должен уметь давать сдачи».
«Но они ж сильней меня!»
«Ну и прекрасно! Неужели ты станешь драться с теми, кто тебя слабее? Это не драка, а избиение. Если они сильней и тем не менее бьют вдвоем, значит, они трусы. А с трусами расправляются. И не бойся синяка: он проходит. А вот ощущение собственной слабости, страх, неуверенность не пройдут никогда, и ты сделаешься несчастным, маленьким мышонком, а не человеком»...
...Отец тогда, в парке Горького, вывел Саньку на лед, но мальчик никак не мог стоять на коньках; он то и дело падал, ноги тряслись, разъезжались, отец хохотал, показывал, как надо катиться, расслабив тело. Санька попробовал и снова растянулся, набив себе шишку на лбу. Это было до того обидно, что он заплакал, а отец все равно весело смеялся, и этого Санька не мог перенести: «Какой же ты, папа, жестокий!» И пополз по льду, а мимо него проносились конькобежцы, и звук металла, режущего лед, был страшным и близким.
Отец поднял его на руки, стал целовать, и снова глаза его сделались какими-то по-особенному большими, и Санька, уткнувшись ему носом в шею, прошептал: «Вы все умеете скользить, а я так и останусь на всю жизнь неуклюжим».
И остался. Но с тех пор сохранил какое-то особенное испуганно-восторженное отношение к конькобежцам, даже все соревнования посещал, силясь понять тайну устойчивости человека на зеркале.