Выбрать главу

— Генералу Усову, — солгал Писарев, — это самый большой человек в розыске. Он завтра едет к нему с утра...

— Ты объясни Митьке, что я отдала эту проклятую штуку моей подруге, оттого что в магазине не брали на комиссию, только оценили...

— Неужели ты не могла откладывать каждый месяц из тех денег, что я тебе давал, на эту самую дачу?

— Ты на рынок ходишь? Так сходи посмотри, сколько стоит зелень! И позвони по объявлениям в газете, спроси, сколько стоит дача! Откладывая, я б ее смогла купить в девяносто лет!

Писарев засмеялся и услышал, что Лида тоже смеется сквозь слезы; на сердце у него полегчало; он увидел ее очень явственно, и сердце его сдавила жалость.

— Как у тебя с деньгами? — спросил он. — Что-нибудь осталось?

— Я одолжила у Любы.

— Сколько?

— Двести.

— Я достану... Я вышлю тебе телеграфом сегодня же... Дай мне, пожалуйста, мальчиков.

Они, видимо, стояли рядом с матерью, потому что он сразу же услыхал Васькин голос:

— Пася, ну как ты?

— Прекрасно, Вася! Мне дали театр!

— Да ну?!

— Честное слово!

— Значит, ты теперь худрук и главный режиссер?

— Выходит, так...

— И будешь ставить, что придумали?

— Да.

— Поздравляю, пася... А у мамы, видишь, что вышло...

— Как это произошло?

— Дине куклу сунули... Сверху деньги, а внутри бумага... Ты поможешь маме?

«Он считает, что я все могу, — подумал Писарев. — Но я ведь тоже считал папу всемогущим. Потому у отцов и рвутся сердца, что они не могут выполнить все желания детей».

— Конечно помогу, Вась... Только ты объясни маме, что это быстро не делается... Милиция должна работать постепенно, чтобы не спугнуть вора... Это вопрос месяцев, а не дней... Постарайся успокоить маму...

— Хорошо, пася... Как ты себя чувствуешь?

— Прекрасно. Димка далеко не плавает?

— Я не позволяю...

— Он рядом?

Димка очень любил мать, к отцу относился особо, с каким-то недетским интересом; ревновал ко всем актрисам; больше всего любил животных, кормил всех собак и кошек во дворе, подбирал на улицах больных голубей, приносил их домой, лечил, потом отпускал; ворона, у которой было перебито крыло, прилетала потом на балкон месяца два кряду.

— Алё, — услыхал Писарев писклявый Димкин голос и предста вил его себе — толстого, конопатого, голубоглазого, маленького еще, а потому принадлежного ему телесно; потного, пахнет детством, если прижаться лицом к его шее; мальчик не любил этого, стыдился, можно было целовать его только когда спал; Вася утешал отца: «Это пройдет, пася, я был таким же, правда, у него возраст такой, он только за маму боится, ты для него мужчина, он считает, что ты сильный, поэтому он и не беспокоится о тебе»...

— Димуля, как ты?

— Знаешь, у Джульки, соседской собаки, щенки открыли глаза на десятый день, это невероятно, я веду наблюдение, правда, не начал еще записывать в тетрадку, дядя Коля сказал, что катранов в море больше нет, но и барабуля тоже отчего-то перевелась, а в горах уже пошли грибы, дядя Коля обещал отвезти на мотоцикле, у него теперь «Ява» с коляской...

Он всегда выпаливал новости через запятую, словно боясь, что отец задаст вопрос, главный для него вопрос, и на него надо будет однозначно ответить...

Поди ж ты, пятнадцать лет, а уже выработал стратегию защиты от вопроса про развод, которого не по-детски страшился, не хотел про это слышать, заранее отталкивал от себя придуманной самообороной...

Потом снова трубку взяла Лида, попросила прислать не двести, а триста рублей, и это — как ни странно — успокоило Писарева: все вернулось на круги своя; конечно, пришлет, как не прислать... Да, конечно, попросит Митьку поторопить, да, убежден, что найдут, главное, чтоб все было хорошо у мальчишек, да, перезвонит...

Писарев вздохнул, поднялся с дивана, пошел в ванную, долго чистил зубы, потом надел тренировочный костюм, который устроил ему Володя из спортмагазина, прекрасно гонит пот, очень теплый, чуть что не до ноября можно бегать, и отправился трусить от инфаркта...

(В Одессе он снял в одном из подъездов табличку: «Трусить в подъездах воспрещается». Бабеля нет, а жаргон остался. Митька рассказывал, что в Японии известный переводчик, «знаток» русского, в одной из наших книг объявление «сорить воспрещается», вывешенное на танцплощадке, перетолмачил как «драться нельзя». Все очень просто, объяснил Митяй, «сорить» показалось японцу производным от слова «ссора»; а наш Пастернак, чтобы найти истинное значение пустячного слова (впрочем, есть ли такие?!), перелопачивал все британские словари и литературу по Шекспиру, чтобы только понять истинный смысл, вложенный великим англичанином в эти строки, ибо коль слово само по себе безжизненно, то оно делается взрывоопасным, когда соседствует с другими словами.)

На улицах было пусто еще; только метро пульсирующе выбрасывало людей, которые работали в Боткинской; они начинали в семь и шли через скверик возле Беговой; Писарев ужасался тому, как много мужчин курило на ходу, чаще всего «гвоздики»; раньше эти папиросы называли «Норд», потом переименовали на «Север» — в то как раз время, когда в футболе старались избегать слова «тайм», и вместо этого Вадим Синявский, самый наш великий комментатор, говорил «период», очень, конечно, русское слово, не то что космополитический «тайм»; тогда нельзя было говорить «форвард», только «нападающий»; только никак не могли придумать, чем заменить в боксе «брек»; одно время пытались привить «разойтись!», но это звучало, словно в фильмах про то, как царские жандармы разгоняли рабочие демонстрации.

...Воздух был ранним, только в Москве бывает такой особый воздух в начале июля; когда Писарев пробегал мимо пешеходов, он особенно остро ощущал сухую горечь табака и думал, какая же это гадость, курево, и клялся себе каждый раз, что с сегодняшнего дня завяжет, но возвращался в квартиру, залезал под душ, растирался докрасна шершавым полотенцем, ставил себе кофе, засыпал овсянку в кипящую воду, завтракал и, составляя план дня, машинально закуривал, испытывая при этом острое чувство счастья и безвозрастности; раз курю — значит, еще не старый, все впереди...