Выбрать главу

В темном садике возле Триумфальной арки сидел одинокий негр и слушал магнитофонную запись «спиричуэлс». Рядом — устроились возле фонарей — играли в шахматы, ну точно, как у нас на Никитском бульваре.

То тут то там вспыхивали споры: яростно спорили белые и негры, студенты и старики, приезжающие сюда, словно на экскурсию в другую страну.

В маленьком, но очень популярном арабско-еврейском кабачке музыканты пели песни Теодоракиса и «Подмосковные вечера». Моим соседом по столику оказался странный парень: его отец родом из Жмеринки, а мать — эскимоска. Вот вам не анекдот, а правда: «морозоустойчивый еврей».

— Я здесь какой-то потерянный, — признался паренек, — хочу домой, на Аляску. Боже, как хочу на Аляску... Я приехал поздно ночью к Генриху Боровику. Мы поужинали, легли спать. В три часа ночи нас поднял тревожный телефонный звонок.

Из Лос-Анджелеса звонил композитор Дмитрий Темкин:

— Включайте телевизор! Только что стреляли в Кеннеди!

Я прилетел в Москву с лекарствами, которые отделяют «боль от сознания». Я понесся с этими лекарствами в клинику к моему Старику, который так мечтал увидеть мураша. Он умер через несколько минут после того, как приземлился самолет.

Он спросил Илью:

— Где Юлька?

— Он уже едет к тебе, — ответил Илья.

Так же умирал мой дед. Он спросил перед смертью — у него тоже был рак поджелудочной железы: «Где Илья?». А Илья тогда был очень далеко *.

И отец тоже, как дядька сейчас, сказал ему: «Илья уже едет». И дед тоже чуть улыбнулся и умер спокойным.

Илья сказал мне потом:

— За два дня перед смертью Старик шепнул мне на ухо, когда уже начинал терять сознание: «Это хорошо, что я заставил Юльку уехать. Ты ему объясни. Не надо ему было видеть, как я буду поми рать... Пусть он запомнит меня живым...»

* Отбывал срок под Магаданом как политзаключенный.

1969 год

К Оглавлению

ЯПОНСКИЙ ДНЕВНИК *

К деду Александру Павловичу меня обычно привозили под вечер. Старик вышел на пенсию, но без дела жить не мог и поэтому устроился в какую-то махонькую артель, которая выпускала слоников, странных австралийских кенгуру, медведей и зайцев, из того матово-блестящего материала, который дети называют золотом.

Дед откладывал в сторону своих зайчиков и слоников, скрупулезно пересчитывал их и раскладывал по коробочкам. Потом бабка наливала нам чаю.

Дед доставал из кармана квадратные карманные часы и начинал мне рассказывать свои истории. Он знал, о чем я больше всего люблю слушать. Он рассказывал мне про Японию. Дед в 1904 году попал в плен и два года прожил в Токио.

Мы все начинаем корить себя за то, что не записывали, не запоминали. Только по прошествии лет, когда уже, собственно, этот укор нематериален — так, сожаления, да и все. Собственно, в данном случае я от себя этот укор отвожу, потому что в те годы писать я еще не умел и о литературе, естественно, не думал, мечтая только об одном: вырасти и стать летчиком.

И стало быть, мне рассказывает дед о Японии. Я запомнил главное: я запомнил его влюбленность в японцев. Мне это тогда казалось странным. Во дворе во время игр мы все время воевали против самураев, которые вместе с Гитлером готовили войну против нас. Я тогда не мог понять, почему дед с такой нежностью говорит об этой далекой стране.

Еще я запомнил, как дед говорил мне про японскую чистоплотность, про то, как поразительны японские бани, про то, как нужно уметь по-японски держать слово.

Бери пример с японца, — говорил мне дед. — Если японец сказал «да», это будет «да». А уж если японец сказал «нет», то это будет «нет», и ничего ты с этим не попишешь.

И еще я запомнил дедовы часы — со странным циферблатом и с загадочным рисунком на оборотной стороне: то ли профиль Александра Македонского, то ли просто какого-то греческого воина. Часы эти дед купил в Японии.

Я тогда спросил его:

— Неужели японцы умеют делать такие красивые часы?

Он засмеялся:

— Что ты! Япония часов делать не умеет. Эти часы привезли туда из Швейцарии.

И вот наш громадный самолет, прорвав ватное одеяло облаков, вынырнул над коричневым, грязным морем. А впереди вырос город.

Серые дома, чистые улицы, громадины геометрически ровных заводов. Огромное количество машин. Это Токио. В дорогу я взял с собой книгу Клода Фарера, изданную в Петрограде в начале двадцатых годов.

«Мне не думается, что над Тихим океаном в будущем неизменно будет сиять ясное солнце, — писал Фарер. — Тем хуже для тех, кто вывел Японию из ее векового покоя, она бы добровольно его не на- рушила. Если суждено, чтобы Тихий океан стал ареной мировых событий, то в этой международной драме самую победоносную роль, я уверен, сыграет Страна восходящего солнца. Пройдет несколько лет, и Япония не удовольствуется больше третьим местом».

Это писал человек, о книге которого в предисловии к русскому изданию сказано: «Увлекательная и изящная салонная болтовня. Не рекомендую знакомиться с бытом, государственным устройством и историей далеких азиатских стран исключительно по очеркам Фарера. С таким же успехом можно было требовать обстоятельных сведений по ботанике от мотылька, перепархивающего с цветка на цветок».

«Мотылек» дал интересную перспективу будущего, «угадав» его на пятьдесят лет вперед.

В Токио облачно, холодно, с моря дует ветер, температура нулевая. А пальто свое я оставил в Шереметьево — всезнающие стюардессы уверяли, что я буду изнывать от жары!

Чиновник таможни минут десять бегал по залу, пытаясь найти коллегу, говорящего по-английски. Нашел. Однако коллега не говорил, а бормотал по-английски. Понять его было невозможно, и мы перешли на язык жестов. Чиновник ткнул пальцем в блок сигарет и категорически покачал головой.