— Ты же понимаешь, что он уже старенький у тебя?
— Знаешь, как Юри сказал? Он сказал, как садист. Если собака умрет — ты должен быть рядом с ней. А то будешь жалеть потом.
Минако глянула на меня огромными влажными глазами, да как, блядь, они все это тут делают, что за японская корпоративная фишка, мать их ети… Кивнула молча.
— А я жалею, что бросил его. И все.
— Ты не бросил. Ты уехал готовить Юри, ты ведь тренер…
— Бросил Юри, я имею в виду. Он там сейчас один. Волнуется и за меня, и за Маккачина, и за любую ерунду, какую найдет, и за Кубок…
— Виктор, — Минако коснулась моей руки, царапнула ногтями. — Пока что волнуешься только ты. Успокойся.
Я посмотрел на Минако. Она говорила, снова крепко сжав руль:
— Мы, тренеры, учителя, инструкторы, можем позволить себе все. Однажды я три года крутила роман со своим учеником, который был младше меня лет на пять, наверное…
Я напрягся, считая в уме. Минако покосилась на меня и хихикнула:
— Его звали Макото. Расслабься. Потом, как-то раз, ушла в серьезный запой. Месяц лечилась. Только никому, ладно?
— Ладно.
— Мы вообще с тобой приличные такие разгильдяи. Безответственность, попустительство, маленькие и не очень слабости, да, Виктор?
— Да.
— Есть одна, которую нельзя себе позволить. Все, что угодно, кроме нее.
— Тренер не может быть размазней.
— Вот, — Минако щелкнула пальцами, — молодец. Именно. Тебе, наверное, успели наговорить, какой ты плохой тренер, да?
— Я сам себе успел.
— И что ты просто играешься. И что не даешь Юри нормально раскрыться. И что отвлекаешь его, втягивая в привязанность, пользуешься доверчивостью, хочешь привязать его, добиться полной покорности, потешить самолюбие, не рассчитывая на долгое сотрудничество, только выбираясь из депрессии за его счет…
Я уже собирался десантироваться из машины на полном ходу, когда Минако, наконец, заткнулась. Она помолчала, глядя на дорогу. Потом покосилась на меня:
— Что-то новое услышал?
— Нет, — признался я. — Какой у тебя прекрасный английский, Минако. Снимаю шляпу.
— Делай, что хочешь, пока он счастлив. Но — не будь тряпкой. Ему нужен был всегда кто-то, кто сверху будет тянуть. Снизу поддерживать — не его вариант, нас тут целый город, и что? Нужны мы ему? Помогли мы ему хоть раз? Нет.
Минако была богиней. Я сидел и гадал, какого черта такое сокровище не замужем, спивается вообще, ее студия пустует?..
— А я лесбиянка, — Минако беззаботно хохотнула, наверное, мои мысли пронеслись по лбу бегущей строкой. — Представляешь, откровение под четвертый десяток, а? Ладно, мама-папа давно на небе, не видят… Приехали, Виктор.
Действительно, приехали. Я глянул на расписные ворота курорта — и толкнул дверь машины, торопясь выбраться. По голове ударили, как по пустому ведру, к горлу подкатило.
Я несся, распахивая двери, не обращая внимания на вопли Минако, спотыкаясь на больной ноге. Она норовила подогнуться, мне казалось, что щиколотку обхватили алюминиевой проволокой и медленно ее нагревают.
Если бы это было другое место, я бы рухнул в ближайшие кусты. В жизни так не бежал.
Общая уборная была в конце длинного коридора за стойкой регистрации, это я помнил. Я чуть не вынес дверь, упав плечом вперед, и кинулся к унитазу.
Вывернуло меня желчью и остатками завтрака в самолете. Я зажмурился и быстро спустил воду, не глядя на плоды трудов своих, потом сел, привалившись к стене. Рубашка под свитером прилипла к спине как вторая кожа, руки и ноги тряслись, как чужие. Правая отстегивалась до колена.
Кто-то далекий, но такой, блядь, близкий, такой, сука, заботливый и, если верить преданию, родной, очень заботился о том, чтобы я никогда больше на лед не вышел.
Я провел пальцами по ненавистной метке.
— Чтоб ты сдох, Господи, — у меня даже слезы навернулись от злости. — Отстань ты уже, а. Что тебе неймется, у меня же есть Юри, я же ничего больше не прошу, только чтобы Маккачин выкарабкался, ну еб твою мать, ну живи ты уже себе, как хочешь…
Я посидел еще пару минут, восстанавливая дыхание, потом, шатаясь, встал, попытался поправить хоть волосы, как я сейчас Минако-то с такой рожей покажусь?
Выпал в дверь, свернул налево — в маленькую комнатенку, я не был в ней раньше никогда, но мне надо было спрятаться и хотя бы как-то вернуть лицо.
Комнатка была прибрана, я ожидал увидеть умывальники, но она была жилая. По углам — аккуратные подушки, свет мягкий и тусклый, я заморгал, приглядываясь, и понял, что это от свечей и маленьких лампадок.
Я пошел вперед, зная, что не надо этого делать. Как в кино — знаешь и все равно прешься, как баран.
Комната была отведена под алтарь для моления, я остановился в паре метров и сел на пол.
У столбика, испещренного иероглифами, среди подрагивающих свечек, стояли строгие рамки с фотографиями.
На всех был Маккачин.
Спал, ел, прыгал, крупным планом— морда на весь кадр.
Я знал, что в Японии такие алтари сооружают по покойным. За здравие они тут молятся иначе и фотографии не делают.
Когда успели? Я не помню, чтобы я делал такие снимки.
Надо же, они любили моего пса. Они так его любили, они фотографировали его, часто, в подробностях, не то, что я — раз в пятилетку для Инстаграма с собой любимым и для фотосессий в репортажах. Вот моя холостяцкая берлога, вот мой шкаф для медалей из Икеа, а вот мой пудель, единственный друг, который принимает меня в любом состоянии, мой первый друг, который видел все и молчал, который спас меня в тринадцать, который и мозоли вылизывал на ногах, и истерики терпел в четырех стенах, и спал на моей подушке, рядом с головой, а иногда и вместо подушки — и так под ухом дышал, ровно, мерно, что сам успокаиваешься и засыпаешь, мордой в теплую, кудрявую шерсть.
Семья Юри любила моего пуделя больше, чем я. Лучше, чем я.
Хорошо, что с ним были они.
Не я.
Он это заслужил.
— Виктор?
Я сидел пнем, глядя на фотографии. Минако подлетела и упала рядом, потрясла за плечи.
— Виктор! Не смотри туда, не надо!
— Это почему еще? — я говорил весело. — Отличные фото, можно, я их потом заберу?
— Виктор, — Минако вдруг придвинулась ближе и обняла меня за голову, чуть не уронив. — Это не твой пес. Этому алтарю три года с лишним.
— Что?
— Смотри, — она вскочила, подбежала, завозилась над свечами, чуть не подпалив свою шаль, вернулась и сунула мне в руки еще рамку.
— Это пудель Юри.
На фотографии Юри было лет тринадцать, может, четырнадцать. И он крепко обнимал большого рыжего пуделя с глазами-пуговицами и мокрым носом. И это был не Маккачин— уши чуть короче, взгляд совсем другой.
У Юри были круглые щеки, глаза-щелочки за кошмарными очками смеялись. Волосы кто-то злой состриг ему совсем коротко, ужасающим полубоксом.
Я поднял глаза на Минако.
— Собака умерла, когда Юри был на своих последних национальных перед перерывом. Мы ему позвонили прямо перед соревнованиями. Он тогда еще упал. Очки потерял на этом. Программа-то хорошая была…
Я снова уставился на фотографию.
— Он не успел домой.
— Он был уверен, что надо обязательно быть рядом, когда твоя собака умирает. Да. Поэтому и послал тебя сюда. Очень переживал.
— Это не Маккачин.
— Нет.
— Маккачин жив.
— Я звонила Мари. Операция прошла хорошо. Стабилен. Но сердце слабое, надо будет за ним следить…
Я сгреб Минако и звонко поцеловал в губы.
Минако пискнула и уперлась в мои плечи, маленькая, смешная, чудесная Минако.
— Так, все.
— Да. Извиняюсь.
— Пойдем, — она встала, пряча полыхающее лицо. — Надо выпить.
— Минако?
Она остановилась в дверях.
— Как звали пса Юри?
— Это была сука, — Минако не оборачивалась. — Виктория. Вик-чан. Отличная, игривая зверюга. Но характер… слушалась одного Юри, родители воевали с ним, чтобы запирал. Воровала у клиентов одежду, представляешь?