Выбрать главу

Боже мой, ты в Питере! Прощай.

Эпигон и декадент Ю. Казаков».

02.08.59. Ленинград.

«Юра, сегодня я не буду принужденно острить. Я прочитал „Трали-вали“.

Это – прекрасный рассказ.

Это – великолепный, пахучий, упругий, плотный, цветистый, свежий, умный, русский рассказ.

Я тебя крепко целую, Юра. Я очень рад и горд за всех нас, за то, что это наш рассказ. Наш, а не каких-нибудь американцев, или немцев, или французов. И он очень умный, и ты, как и всегда, сам не понимаешь, сколько в нем умных штук.

Я его прочитал уже много раз и еще буду читать. И это мне будет помогать писать.

Только, бога ради, дорогой, не зазнавайся! Пускай у тебя никогда не будет гонора и голововращения. Никогда! Я тебя поздравляю.

Единственное мое замечание: женщина менее плотски плотна, чем Егор. И еще (это вытекает из первого): Егор должен иногда бывать более чувственным по отношению к ней. Вот когда они рядом лежат во тьме и он разные вещи вспоминает и думает, я должен почувствовать рядом с ним плотное, соблазнительное женское тело, а ему в этот момент на физическую близость начхать. Он нежности и каких-то уговоров ждет. Но женщину надо прописать по-земляному, чтоб я ее сам захотел. Плохо я излагаю. Сумбурно и противоречиво-непоследовательно. Когда встретимся – поговорим.

Еще раз поздравляю тебя и очень благодарю Панферова и удивляюсь на него. Ведь по этому рассказу опять пальба пойдет изо всех пушек и пулеметов. И Панферову тоже достанется.

Моя мать в восторге от «Трали-вали» и очень хотела приписать тебе пару строк, но сейчас ее дома нет, а я спешу письмо отправить, т. к. боюсь, что ты из Москвы уедешь.

Нет у меня охоты сейчас о делах говорить, но все равно от них никуда не денешься: у меня нет ни одного экз. своего рассказа о Чехове. Нечего послать Льву Никулину…»

С Никулиным я лично знаком не был. Ему попался рассказ «Две осени», и старый, маститый писатель отозвался хвалебным письмом, в котором только одно было замечание. Никулин просил не идеализировать Лику Мизинову, ибо она «покуривала и любила попивать водочку тайком и даже в вагоне поезда». Учитывать такое замечание я не стал, хотя Никулин родился в 1891 году, долго живал за границей и был автором книги литературных портретов «Чехов. Бунин. Куприн».

В 1963 году он напечатал биографические книги «Федор Шаляпин» и «Тухачевский».

А теперь бултыхнемся в сегодняшний день. «Литературная газета», 27.01.88. Ваксберг в статье о Вышинском:

«В общий хор включились и мастера слова. Меньше всего я хочу из нашего сегодняшнего далека упрекать тех, кто волею судьбы тогда оказался внутри разбушевавшейся стихии. Да, многие (даже честнейшие) присоединили свои голоса к тем, кто „полностью одобрял“, клеймил и хулил. Но сразу выделяются те, кто с восторгом принял лексику прокурора, торопясь стать первым учеником, выделиться в поиске оскорблений по-хлестче, лягнуть побольнее, надругаться глумливо над уже мертвым. „Звероподобная мерзость“, – вторил Вышинскому Лев Никулин. О Бухарине – он же: „комедиант“, „юродствующий прохвост“, „трясущаяся бородка“, „дребезжащий тенорок“. Жидко, не впечатляет. Унижает, но не до конца… Приходят слова повесомей: „кривляется“, „выламывается, как провинциальный тенор“ (поистине мастер слова!), „виляет хвостом“, который ему „прищемил государственный обвинитель“. И другие – с Никулиным по соседству, на той же газетной странице: „тифозные вши“, „кровавые обезьяны“.

Зачем я все это сейчас вспоминаю? Чтобы свести запоздалые счеты? Пощекотать нервы? Нет, разумеется, не для этого, а для того, чтобы увидеть истоки тех деформаций, от которых сегодня мы стремимся очиститься».

Повезло Льву Вениаминовичу – умер в 1967-м.

Смеляков назвал наш век золотым и постылым.

«Возможно, повествование от первого лица рекомендуется именно при самоуглубленности – оно обеспечивает более строгий контроль. Можно ради контроля написать от первого лица, а затем перевести это в форму от третьего лица, дабы удостовериться, что последнее не только маскировка; но тогда остаются фразы, которые выигрывают в объективности только когда они написаны от первого лица; переведенные же, слово за словом, в безобидную форму третьего лица, они производят впечатление трусливости: автор не преодолевает себя, когда пишет от третьего лица, он только увиливает».

Так говорит мудрый Макс Фриш. И дальше:

«Вот что обычно называют нескромностью: сообщения из личной жизни пишущего, которые читателя не касаются. А на самом деле нескромностью являются сообщения о том, что касается читателя и о чем читатель сам знает, но никогда не говорит вслух».

Звонит праправнучка Фаддея Фаддеича Беллинсгаузена. Семидесяти лет. Голос молодой, женственный. Требует встречи – очень непреклонно и с уверенностью в праве на это. «Из-за вашего антарктического Фаддея Фаддеича я много пострадала в тридцать седьмом. Ведь после него мы дворяне стали…» Сын ее подводник, кончал «Дзержинку», сейчас на пенсии. От встречи я почему-то отказался с судорожной поспешностью. И почему бы это адмирал стал «моим»?

«Разница между повествовательным „я“ и „я“ в дневнике: последнее труднее полностью узнать, потому что автор слишком многое утаивает, отсюда обвинение: нет образа, – а к образу относится и то, что он утаил, что в данный момент его не интересует, что он вообще не осознает и т. д.»

А дальше Фриш ставит меня в тупик, заявляя: «Для исповедальной литературы (максимальная искренность по отношению к самому себе) повествование от третьего лица более плодотворно».

«Почему знаки разочарования – в противоположность высокомерию, которое может позволить себе любое заголение, – всегда нескромны, например, поздний Жид: он пишет не более нескромно, чем Жид ранний, но в своем разочаровании он кажется нескромнее».

Письмо читательницы из провинции:

«7.11.87. Умерла моя бабушка. Жила далеко от нас, была вообще-то человеком не нашей семейки. Меня сильно не жаловала: «Дюже языката!» В наследство от нее остался один рассказ. Он не должен пропасть. Сама я успешно смиряю зуд творчества литературного. Но «пепел стучит», и приходится посылать наследство Вам. Чувствую, что это не совсем тема Конецкого, но личные пристрастия – вещь тяжелая, – не отодвинешь.

Время событий – начало лета 1945 года. Бабке – 38 лет, вдова с 1943 года. Еле дожили до победы, голодали, болели. Сама бабушка в 1944 году высохла до того, что моя шестнадцатилетняя мама носила ее, тридцативосьмилетнюю, на руках. Но постепенно перемоглись, стало к лету лучше. Вы знаете цену этому «лучше» 1945 года.

К бабушке пришла подруга. Муж подруги только вернулся, привез трофейные тряпки из Германии.

Все голы, надо перешивать на детишек.

У моей бабки была швейная машинка. Ценность, сами понимаете, великая. Уберегли кормилицу. Подруга (за эксплуатацию механизма и в утешение) принесла туалетное трофейное мыло. Тогда бабушка, не откладывая, стирает этим мылом свою в некотором роде единственную рубашку.

Позже она не распространялась на этот предмет. Но, Виктор Викторович, что такое батистовая рубашка, четыре года береженная для мужа? Или, может, даже просто память о их счастье. Они очень любили друг друга. Бабушка сдержанная, властная, с темными глазами и бровями. Дед, по рассказам, – веселый, душа всех компаний.

Итак, рубашка постирана пахучим туалетным мылом – висит во дворе, девчонки – в летней кухне, взрослые бабы поют, кроят, шьют. Тут случается банальное «вдруг» – стащили с веревки белье.

«Существует трагическое в повседневности, нечто гораздо более печальное глубокое и присущее нашему существованию, чем трагизм великих событий».

Простите, Виктор Викторович, но эта цитата призвана вдохновить Вас на очень сложное дело. Надо рассказать о Плаче по исчезнувшей рубашке. Это был страшный плач, первый прилюдный плач после гибели мужа, помнимый потом ею долгие годы. Она рассказала о нем только через десятилетия, а была не из тех, кто упивается нарядной печалью. Простая женщина, может быть, и сама не поняла, что заставило выть посередь двора ее дочерей и счастливую подругу. Наверное, весь трагизм великих событий выплеснулся в эту бытовую сценку.