В конце концов он побывал у венской знаменитости. Болезнь была признана все еще серьезной, и Некрасову предписали зиму провести в Италии. Из Вены они добрались до Триеста, а оттуда пароход за шесть часов доставил путников в Венецию — «волшебный город» на воде. «Друг мой, — писал Некрасов сестре, — какая прелесть Венеция! Кто ее не видал, тот ничего не видал».
Здесь они провели восемь дней, затем, побывав проездом во Флоренции, Ферраре и Болонье, 20 сентября прибыли в Рим, где остались надолго. Пытаясь разобраться в своих первых заграничных ощущениях, Некрасов писал в Париж Тургеневу: «Одно верно, что, кроме природы, все остальное производит на меня скорее тяжелое, нежели отрадное, впечатление. В Ферраре я забрел в клетку, где держали Тасса[52], и целый день потом было мне очень гадко» (21 сентября 1856 года). К этому Некрасов добавил, что вся стена «клетки» была исцарапана именами посетителей, среди которых прочел он имя Байрона. А свое прибавить не решился.
Остановились Некрасов и Авдотья Яковлевна на площади Испании, в одном из лучших отелей. На другой же день к ним явился с визитом соотечественник — литератор, сотрудник «Современника», а позднее довольно известный мемуарист Петр Михайлович Ковалевский. Его встретила «нарядная и эффектная брюнетка», известная ему по Петербургу, — самого Некрасова не было дома. Под впечатлением этого визита Ковалевскому пришли в голову некоторые сравнения: «Эта неожиданная встреча, этот отель и эта красивая женщина вызвали невольно из памяти первую мою встречу Некрасова на Невском проспекте, дрогнущего в глубокую осень в легком пальто и ненадежных сапогах, помнится, даже в соломенной шляпе с толкучего рынка…»
Кроме Ковалевского, в Риме оказались и другие знакомые — вскоре приехал Афанасий Афанасьевич Фет с больной сестрой, были здесь русские художники, собиравшиеся по вечерам у гостеприимных Ковалевских. Часто стали бывать у них и Некрасов с Фетом. Днем же они обычно прогуливались на Монте-Пинчио, излюбленном месте отдыха римлян; именно здесь один из русских художников, учившихся в Италии, — А. Ф. Чернышев сделал превосходную шутливую зарисовку такой прогулки.
Слегка шаржированный рисунок запечатлел флегматичную грузную фигуру Фета с крупным носом на толстом лице, с маленькими глазками и светлыми усиками, в офицерском пальто; хрупкую наружность его сестры, ее болезненный облик; парящего над Фетом Ковалевского, который увенчивает поэта лавровым венком; и, наконец, выразительные черты Некрасова с темной растрепанной бородкой, в теплой куртке и мягком картузе, с карими, не без лукавства, глазами (таким запомнил его и Ковалевский).
Некрасову в первые дни хорошо жилось в Риме. Он «шатался по Колизею» в лунные вечера, ходил в оперу, взбирался на купол святого Петра и даже ездил с. Фетом на охоту по вальдшнепам. Позднее, на пасху, он ходил смотреть «разные религиозные дивы», наблюдал, как папа с балкона благословлял народ, переполнявший площадь святого Петра. «Рим мне тем больше нравится, чем больше живу в нем».
Он стал менее раздражителен, чем был прежде, но все-таки и теперь, по словам Панаевой, случалось, что он по два дня не хотел выходить из комнаты. Да и сам Некрасов, не прожив даже месяца в Вечном городе, уже жаловался Тургеневу: «…день, два идет хорошо, а там — смотришь — тоска, хандра, недовольство, злость… всему этому и есть причины и, пожалуй, нет…» Среди этих причин, которые есть и которых нет, немалое место занимали отношения с Авдотьей Яковлевной, отличавшиеся крайней неровностью.
Встрече их за границей предшествовал почти полный разрыв весной 1855 года, может быть, связанный с усилением его болезни. Об этом было известно друзьям. Боткин 27 апреля писал: «Некрасов с Панаевой окончательно разошлись. Он так потрясен и сильнее прежнего привязан к ней, но в ней чувства, кажется, решительно изменились. Здоровье его очень плохо…» И в то же время Некрасов шлет ей из Москвы (живя на даче с Боткиным) жестокие и оскорбительные (по ее мнению) письма, которые вызывают у нее чувство горечи; в ответ она пишет: «Вы верно угадали, что Ваше письмо много мне принесет слез и горя»; «Болезнь сделала Вас жестоким!»
Несмотря на все это, в мае того же года, беспокоясь о нем, Авдотья Яковлевна приезжает к больному в Москву, и тот же Боткин подтверждает — она хорошо сделала, что приехала: «Разрыв ускорил бы смерть Некрасова». В июле она приезжала еще рва. Затем, весной следующего года, Авдотья Яковлевна отправилась за границу; жила главным образем в Риме».
Письма ее этого времени полны жалоб на одиночество, тоску, безденежье («Я сижу в чужом городе, без гроша и живу в долг»). Она размышляет о своей «унизительной юности» и «одинокой молодости», сетует на судьбу, давшую ей через меру напиться «всеми отравами, которыми угощает общество женщину…».
Другое письмо Авдотьи Яковлевны (к Ипполиту Панаеву) дает представление об ее образе жизни: «Время я провожу в Риме так же, как в Петербурге, — дома, хотя знакомых дам набралось порядочно… Вы не думайте, чтоб я сидела без пользы. В Италии учусь по-итальянски, говорю плохо, но уже читаю и перевожу изрядно».
Но вот приезжает Некрасов, и она спешит его встретить. В Риме их жизнь течет легко, и он с удовольствием отмечает: «Она теперь поет и попрыгивает, как птица, и мне весело видеть на этом лице выражение постоянного довольства — выражение, которого я очень давно на нем не видал» (21 сентября 1856 года). Однако проходят какие-нибудь две недели, и он пишет другому своему корреспонденту, что ему жаль ее, но приносить жертвы не в его характере: «…Она мне необходима столько же, сколько… и не нужна… Вот тебе и выбирай, что хочешь» (7 октября 1856 года).
Положение действительно нелегкое. И он задумывает поездку в Париж, один, без уверенности в том, что вернется обратно; в Париже его ждет Тургенев, о котором он соскучился. Но тут его захватывает замысел новой поэмы, задуманной еще в России, и он, забыв обо всем, садится за работу.
Вдали от родины мысли его по-прежнему были прикованы к России, и музу его волновали только русские дела и заботы. Не прожив в Риме и месяца, он пишет Тургеневу: «Верю теперь, что на чужбине живее видишь родину» (9 октября 1856 года). А в стихах признается:
И в самом деле, он начал поэму о «русских ссыльных» («Несчастные») и напряженно работал над нею в Риме весь ноябрь и часть декабря. «24 дни ни о чем не думал я, кроме того, что писал. Это случилось в первый раз в моей жизни — обыкновенно мне не приходилось и 24 часов остановиться на одной мысли. Что вышло, не знаю — мучительно желал бы показать тебе…» Так писал он Тургеневу, еще далеко не закончив поэмы, обширной по замыслу, вобравшей разнородный материал, в том числе — едва ли не впервые в русской литературе — тему о политических ссыльных.
С особым увлечением Некрасов взялся за эту тему после того, как до него дошли сведения о новом манифесте, изданном в России по случаю коронации Александра II: 26 августа было объявлено прощение «государственным преступникам», сосланным в Сибирь по делу 14 декабря 1825 года; им разрешалось возвратиться из дальних краев и жить где они пожелают, кроме Москвы и Петербурга, Тема, уже давно манившая Некрасова, в известной мере переставала быть запретной.
И он с жаром принялся за работу; в будущую поэму он «думал вылить всю… душу». В ее широкие рамки вместились и автобиографические куски (воспоминания тяжелого детства в крепостной усадьбе), и мрачные зарисовки столичного города с его туманными рассветами, нищетой, арестантскими фурами, и светлые картины деревенской трудовой жизни, живой природы, полной красок и звуков, и многое другое.