Выбрать главу

Несколько раз Сафир пытался обратиться к Элу, но тот, видимо, не слышал его из-за хлопанья крыльев и свиста рассекаемого воздуха, а возможно, просто игнорировал призывы пленника. Сафир не сомневался, что его захватили в интересах Казантара, хоть и не понимал, какую пользу может привести похищение человека, поднявшего руку на своего императора. Ему оставалось только смириться с неудобствами, как и подобает истинному воину, и положиться на судьбу и верную руку.

Сафир много размышлял о том, зачем император приказал убить его отца и мать. В чём мог провиниться лорд Маград перед Камаэлем? И если его вина была доказанной, то почему его не лишили вместе с жизнью титула, привилегий и земель? Чем объяснить то, что его наследник до последнего времени продолжал считаться представителем одного из самых уважаемых родов империи? Да и имя его отца, Каида, никогда никем не связывалось ни с чем, достойным осуждения. Мог ли Камаэль впасть в заблуждение, поверить навету, совершить ошибку? Сафир не чувствовал себя в силах разобраться во всём этом неожиданно свалившемся на него хаосе.

Он почему-то вспомнил сцену из прошлого, когда они с Нармином Армаоком и небольшим отрядом легионеров выследили и окружили предводителя мятежников Экермейской провинции, Кастрома Инлейского, шесть дней уходившего с горсткой верных людей от погони. Тогда они могли бы перебить их, но Кастром предложил поединок, и Нармин согласился.

Бой не был долгим — мятежник не мог сравниться в мастерстве с воспитанником пажеского корпуса, из которого со временем выходили самые высокопоставленные чиновники и командиры. Нармин убил его на четвёртой минуте поединка, вспоров живот от пупка до грудины. Затем пнул тело и вытер меч об одежду поверженного.

— Зачем ты так⁈ — спросил Сафир, подъезжая. — Он был благородным человеком и сражался за то, во что верил.

— А я, может быть, специально, — отозвался Нармин, с готовностью обернувшись к Сафиру. — Вот так, нарочно ногой, чтобы специально унизить. Потому что я ведь знаю, что противник мой благороден и заслужил иного. Оттого мне и захотелось скатить его в грязь, чтобы почувствовать свою… несправедливость. Узнать захотелось, каково быть жестоким, и неоправданно жестоким при том — до подлости! — глаза Нармина лихорадочно блестели, а губы кривились в усмешке. — Видишь, я и сам знаю, что подло поступил. И тогда, когда ногой его толкал, уже знал, да только оттого ещё слаще мне было. Я и сейчас вот говорю это больше для того, чтобы в себе разобраться: зачем я это сделал? И мне до трепета, до дрожи любопытно, каково это, и что я ещё почувствую, и почувствую ли. Или, может, сотворил несправедливость и забуду о ней завтра же, словно и не было ничего, и в душе ни следа не останется. Нельзя же было упускать такой шанс: проверить, что человек, низость совершая, чувствует!

— И ты доволен? — спросил Сафир сухо.

В тот раз друг неприятно поразил его: словно приоткрылась завеса над чем-то прежде глубоко спрятанным в его душе, и оттуда показалась уродливая рожа демона.

Нармин рассмеялся, но как-то неестественно, хотя видно было, что отчасти и искренне.

— Не знаю, — он убрал меч в ножны и поправил пояс. — Говорю же: не понял до конца всего ещё. Видишь, какой я, оказывается, — он коротко и испытующе взглянул на Сафира. — А ты думал, я убиваю лишь по долгу службы, а на самом деле у меня сердце кровью обливается?

Сафир промолчал, глядя на своего друга в мрачном недоумении. Ему казалось, что того снедает затаённая боль, которая неожиданно выплеснулась наружу.

— Это ты из-за того, что я приют для сироток построил и учителей им нанял? — насмешливо продолжал Нармин. — Решил, что я детей люблю и о душах их пекусь, о чистоте нравственной?

— Я и сейчас того же мнения, — сказал Сафир, понимая, что Армаока заставляет всё это говорить стремление к самобичеванию.

Ему было жаль друга, и хотелось ему помочь, но он не знал, как. Нармин был из тех людей, что не торопятся раскрыть душу даже перед теми, кто готов выслушать их.

— Неужто⁈ — Нармин как будто обрадовался на мгновение, но быстро отвернулся. — Впрочем, отчего же мне и не любить их? — добавил он тише. — Ведь многие умеют совершать жестокости и в то же время творить добро и не чувствуют никакого противоречия. Да и есть ли оно?

— Нет противоречия, это ты верно подметил. Только ты вот сказал сейчас слово одно: «умеют», и мне подумалось, что не в умении тут дело, потому что нет в таких людях искусственности. Они и добро, и зло творят искренне.

— Тут ты прав, конечно, — согласился Нармин. — Это я неудачно выразился. Только почему ты жестокость сразу в зло записал? Я не говорил такого.