Выбрать главу

– Ах ты, разбойница этакая! – прошептала Ольга Сергеевна и порывисто бросилась к Лизе.

Лиза осторожно отвела ее от себя и сказала:

– Успокойтесь, maman, успокойтесь.

– Вон, вынимай вон вещи.

По лестнице поднимался Егор Николаевич.

– Что это такое? – спрашивал он.

– Вот вам, батюшка-баловник, любуйтесь на свою балованную дочку! Ох! ох! воды мне, воды… воддды!

Ольга Сергеевна упала в обморок, продолжавшийся более часа. После этого припадка ее снесли в спальню, и по дому пошел шепот.

– Чтоб я этого не слыхал более! – строго сказал Лизе отец и вышел.

– Папа, я решилась, и меня ничто не удержит, – отвечала вслед ему Лиза.

– И слышать не хочу, – махнув рукой, крикнул Бахарев и ушел в свою комнату.

Лиза окончила свою работу и села над уложенным чемоданом.

Вошла няня. Говорила, говорила, долго и много говорила старуха; Лиза ничего не слыхала.

Наконец ударило одиннадцать часов. Лиза встала, сослала вниз свои вещи и, одевшись, твердою поступью сошла в залу.

Егор Николаевич сидел и курил у окна.

– Прощайте, папа, – сказала, подойдя к нему, Лиза.

Старик не взглянул на нее и ничего не ответил. Лиза подошла к двери материной комнаты; сестра ее не пустила к Ольге Сергеевне.

– Ну, прощай, – сказала Лиза сестре.

Они холодно поцеловались.

– Папа, прощайте, я уезжаю, – сказала Лиза, подойдя снова к отцу.

– Иди от меня, – отвечал старик.

– Я вас ничем не огорчаю, папа; я не могу здесь жить; я хочу трудиться.

– Пошла, пошла от меня.

Лиза поймала и поцеловала его руку.

– Да что это, однако, за вздор в самом деле, – сказал со слезами на глазах старик. – Я тебе приказываю…

Лиза молчала.

– Я тебе приказываю, чтоб это все сейчас было кончено.

– Не могу, папа.

– С кем же ты едешь? Без бумаги, без денег едешь?

– У меня есть мой диплом и деньги.

– Ты врешь! Какие у тебя деньги? Что ты врешь!

– У меня есть деньги; я продала мой фермуар.

– Боже мой! фермуар, такой прелестный фермуар! – застонала, выходя из дверей гостиной, Ольга Сергеевна. – Кто смел купить этот фермуар?

– Этот фермуар мой, maman; он принадлежал мне, и я имела право его продать. Его мне подарила тетка Агния.

– Фамильная вещь, боже мой! наша фамильная вещь! – стонала Ольга Сергеевна.

Лизе становилось все тяжелее, а часовая стрелка безучастно заползала за половину двенадцатого.

– Прощай, – сказала Лиза няне.

Абрамовна стояла молча, давая Лизе целовать себя в лицо, но сама ее не целовала.

– Оставаться! – крикнул Егор Николаевич, – иначе… я велю людям…

– Папа, насильно вы можете приказать делать со мною все, что вам угодно, но я здесь не останусь, – отвечала, сохраняя всю свою твердость, Лиза.

– Мы поедем в деревню.

– Туда я вовсе ни за что не поеду.

– Как не поедешь? Я тебе велю.

– Связанную меня можете везти всюду, но добровольно я не поеду. Прощайте, папа.

Лиза опять подошла к отцу, но старик отвернул от нее руку.

– Вбрварка! вбрварка! убийца! – вскрикнула, падая, Ольга Сергеевна.

Лиза, бледная как смерть, повернула к двери.

Мимоходом она еще раз обняла и поцеловала Абрамовну.

Старуха вынула из-под шейного платка припасенный ею на этот случай небольшой образочек в серебряной ризе и подняла его над Лизой.

– Дай сюда образ! – крикнул, сорвавшись с места, Егор Николаевич. – Дай я благословлю Лизавету Егоровну, – и, выдернув из рук старухи икону, он поднял ее над своею головой против Лизы и сказал:

– Именем всемогущего Бога да будешь ты от меня проклята, проклята, проклята; будь проклята в сей и в будущей жизни!

С этими словами старик уронил образ и упал на первый стул.

Лиза зажала уши и выбежала за двери.

Минут десять в зале была такая тишина, такое мертвое молчание, что, казалось, будто все лица этой живой картины окаменели и так будут стоять в этой комнате до скончания века. По полу только раздавались чокающие шаги бродившей левретки.

Наконец Егор Николаевич поднял голову и крикнул:

– Лошадь, скорее лошадь.

Через десять минут он почти вскачь несся к петербургской железной дороге.

При повороте на площадь старик услышал свисток.

– Гони! – крикнул он кучеру.

Лошадь понеслась вскачь.

Егор Николаевич бросился на крыльцо вокзала.

В эту же минуту раздалось мерное пыхтенье локомотива, и из дебаркадера выскочило и понеслось густое облако серого пара.

Поезд ушел.

Егор Николаевич схватился руками за перила и закачался. Мимо его проходили люди, жандармы, носильщики, – он все стоял, и в глазах у него мутилось. Наконец мимо его прошел Юстин Помада, но Егор Николаевич никого не видал, а Помада, увидя его, свернул в сторону и быстро скрылся.

«Воротить!» – хотелось крикнуть Егору Николаевичу, но он понял, что это будет бесполезно, и тут только вспомнил, что он даже не знает, куда поехала Лиза.

Ее никто не спросил об этом: кажется, все думали, что она только пугает их.

Из оставшихся в Москве людей, известных Бахаревым, все дело знал один Помада, но о нем в это время в целом доме никто не вспомнил, а сам он никак не желал туда показываться.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Ночь в москве, ночь над рекой Саванкой и ночь в «Италии»

1

Я видел мать, только что проводившую в рекруты единственного сына, и видел кошку, возвращавшуюся в дом хозяина, закинувшего ее котят.

Мой дед был птичный охотник. Я спал у него в большой низенькой комнате, где висели соловьи. Наши соловьи признаются лучшими в целой России. Соловьи других мест не умеют так хорошо петь о любви, о разлуке и обо всем, о чем сложена соловьиная песня.

Комната, в которой я спал с соловьями, выходила окнами в старый плодовитый сад, заросший густым вишенником, крыжовником и смородиною.

В хорошие ночи я спал в этой комнате с открытыми окнами, и в одну такую ночь в этой комнате произошел бунт, имевший весьма печальные последствия.

Один соловей проснулся, ударился о зеленый коленкоровый подбой клетки и затем начал неистово метаться. За одним поднялись все, и начался бунт. Дед был в ужасе.

– Ему приснилось, что он на воле, и он умрет от этого, – говорил дед, указывая на клетку начавшего бунт соловья.

Птицы нещадно метались, и к утру три из них были мертвы. Я смотрел, как околевал соловей, которому приснилось, что он может лететь, куда ему хочется.

Он не мог держаться на жердочке, и его круглые черные глазки беспрестанно закрывались, но он будил сам себя и до последнего зевка дергал ослабевшими крыльями.

У красивой, сильной львицы, сидящей в Jardin des plantes[64] в Париже, раннею весною прошлого года родился львенок. Я не знаю, как его взяли от матери, но я его увидел первый раз, должно быть, так в конце февраля; он тогда лежал на крылечке большой галереи и грелся. Это была красивая грациозная крошка, и перед нею стояла куча всякого народа и особенно женщин. Львенок был привязан только на тоненькой цепочке и, катаясь по крылечку, обтирал свою мордочку бархатною лапкою, за которую его тормошили хорошенькие лапочки парижских львиц в лайковых перчатках.

Это было запрещено, и это всем очень нравилось.

Одна маленькая ручка очень надоела львенку, и он тряхнул головенкою, издал короткий звук, на который тотчас же раздался страшный рев.

В ту же минуту несколько служителей бросились к наружной части галереи и заставили отделение львицы широкими черными досками, а сзади в этом отделении послышались скрип и стук железной кочерги по железным полосам. Вскоре неистовый рев сменило тихое, глухое рычание.

Я дождался, пока снова отняли доски от клетки львицы. Львица казалась спокойною. Прижавшись в заднем углу, она лежала, пригнув голову к лапам; она только вздыхала и, не двигаясь ни одним членом, тревожно бросала во все стороны взоры, исполненные в одно и то же время и гордости и отчаянья.

Львенка увели с крыльца, и толпа, напутствуемая энергическими замечаниями служителей, разошлась. Перед галереей проходил служитель в синей куртке и робеспьеровском колпаке из красного сукна.

вернуться

64

Ботаническом саду (франц.).