Увидев все это, хозяйка сказала: “Вот вам деньги, идите в магазин, купите литр молока и все, что требуется для шоколадного пудинга с ванильным соусом. А потом съешьте пудинг в одиночку. Вы же совершенно изголодались”.
Эту незатейливую историю я слышала от Рут Хирш по меньшей мере раз десять, и она никогда мне не надоедала. Великое событие, вершина ее жизни – как она приготовила и в одиночку съела целый пудинг с огромным количеством соуса.
Что бы с нею сталось, если бы она уцелела? В ее застенчивой простоте сквозила такая трогательная прелесть, что позднее она на много лет стала моей личной покойницей. Ведь когда говорят о миллионах погибших, под этой цифрой невозможно что-либо себе представить. Цепляешься за одно-единственное лицо. Для меня это было лицо Рут Хирш.
Другую соседку по станку вообще-то звали Анной. Русские родители в детстве ласково называли ее Нюрой. Поскольку же это уменьшительное в Берлине неизвестно, его переделали в Нору. Так она и подписывалась – Нора Шмилевич.
Нора тоже была девушка очень хорошенькая или, лучше сказать, пышная красотка. Глядя на нее, я всегда невольно думала о Рубенсе. Вероятно, со временем она бы стала толстухой. Но не дожила.
На свой лад она была поразительно хороша – черные как смоль волосы, выразительные черные глаза, рот красивого рисунка и на редкость ровные, очень белые зубы. Но она страдала от того, чего у других подневольных работниц я не видела: от голода у нее пухли ноги. Врач-еврей – человек, которому разрешалось именовать себя только еврейским лекарем, – сказал ей: “То, что вам нужно, в аптеке не купишь. Это продается лишь в продуктовых магазинах, притом в мирное время. Я вам помочь не могу”.
Нора выросла в обеспеченной русской семье и была намного образованнее, чем Рут. Мать она потеряла очень рано. Вдовый отец держал экономку-нееврейку, так называемую тетушку. Но и его уже не было в живых.
Нора по-прежнему жила в большой родительской квартире на Урбанштрассе. Ей оставили одну большую комнату, где собрали всю мебель ее родителей. В каждой из остальных комнат поселили по еврейской семье.
Тетушка до сих пор играла важную роль в жизни Норы. Их связывала весьма странная любовь-ненависть: тетушка, по-видимому, особа экзальтированная и истеричная, с одной стороны, называла Нору дочкой, обеспечивала питанием, а с другой – осыпала жуткой бранью.
Она сохранила ключ от квартиры на Урбанштрассе и порой среди ночи заявлялась к Норе в комнату. Когда девушка просыпалась, чувствуя, что кто-то стоит у ее постели, тетушка иной раз осыпала ее поцелуями. “Ты для меня все, – бормотала она тогда. – Ты дитя моего любимого, а стало быть, и мое”. А иногда вместо поцелуев обрушивала на нее жуткую антисемитскую брань. Нора очень страдала от этой женщины.
Однажды Рут Хирш пригласила нас с Норой на день рождения. Отца очень ловко выпроводили на кухню, где мы вежливо с ним поздоровались. Он бормотал и бранился только себе под нос. Толстая больная мамаша Рут сидела рядом и не говорила ни слова.
Рут заранее предупредила, что у них очень тесно. Да уж, сущий кошмар. В крошечной комнатушке с очень высоким потолком штабелями громоздились шкафы. Там и жили эти трое. Лишь в середине помещения был узенький проход.
Кроме нас, в гости пришла так называемая кузина. Достали граммофон с трубой и принялись заводить допотопные шлягеры. Помню одну пластинку, незнакомую, типичную дребедень двадцатых годов: “Пластинки, черная маца, всяк знает вас и всяк имеет, пластинки, модная буза” – и так далее.
Все это запечатлелось в моей памяти как сцена из фильма – трескучий граммофон с противным еврейским шлягером и жуткое день-рожденное кофепитие. Кузина – страшуля, без слез не взглянешь, с толстыми ногами, вдобавок бесстыдница. Танцуя, она задирала юбку. Зрелище карикатурное, а вся обстановка настолько ужасная, что я подумала: “Надо постараться все это запомнить”.
Мы с Норой украдкой переглядывались и снова отводили глаза, а через два часа попрощались. Уже одно то, что Рут вообще испекла картофельный пирог, поистине геройский поступок. Она не хотела говорить, но ненароком проболталась. Папаша ее закатил скандал, потому что остался-де без картошки. Словом, мы вежливо поблагодарили и ушли.
По улице мы с Норой шли молча, держась за руки. Немного погодя посмотрели друг на друга и быстро, почти без слов, решили, что ни словечком не станем осуждать пережитое. Ни словечка не скажем про ужасное окружение, про жутких так называемых родителей, про малосъедобный картофельный пирог, про невозможную музыку и скачущую толстуху кузину.