В речи его было все хорошо обмазано: так штукатуры лопаточкой заглаживают неровности. Только искушенный взгляд мог бы обнаружить плохо заделанные места.
Гуго Гаазе, сидя на своем табурете — стула ему не досталось, — разглаживал ладонью бороду. Он видел и то, что Эберт выпячивал, и то, как он замалчивал самое острое и основное. Легко рвущуюся ниточку единства Эберт старался продеть сквозь игольное ушко. Всего четыре часа назад Гаазе стал членом имперского кабинета; права его были равны правам Эберта. Так стоило ли здесь, на этом безалаберном собрании, поднимать сложные вопросы, требовавшие тонкой, умелой тактики?
Речи своей Гаазе не заготовил, положившись на опыт. И пока Эберт говорил, заметно перекантовывая на свою сторону солдатскую массу, Гаазе соображал, как бы поосмотрительней выступить: ничего слишком острого, чересчур полемичного, но при этом левее социал-демократов. Заявить, что перспективы открываются необозримые и что независимые сделают все, чтобы углубить революцию и упрочить ее завоевания.
В таком духе он и выступил. Он постарался уверить аудиторию, что его партия, занимая левый фланг революции, будет бдительно охранять все ее новые завоевания. Такого успеха, как Эберт, Гаазе не имел; но задача разумной политики, сказал он себе, вовсе не в том, чтобы срывать аплодисменты толпы.
Карл Либкнехт, сидевший рядом с Пиком, обдумывал в эти минуты, требовавшие всей его воли и ума, характер своего выступления. Он уловил уже настроение, царившее в цирке. Сторонников «Спартака» тут немного. Но самое важное — сказать правду, пускай бы она послужила даже к временной невыгоде «Спартака». На глазах у всех происходил великолепный по бесцеремонности обман: ловкий Эберт умело втирал очки трем тысячам представителей. Под носом у них он намерен был унести в свое новое обиталище — рейхсканцелярию все, что завоевал немецкий народ.
У Либкнехта от нервного напряжения дергалась щека. Он обещал Соне следить за собой. Случайная мысль вернула ему ощущение семьи и дома, возникшие с необычайной остротой. Всего этого он лишен, и с этим предстоит расстаться надолго, подумал Либкнехт, вздохнув. Судьба назначила ему другое — бороться с политиканами и лжецами, вести непрерывные схватки во имя правды, которую те норовят вырвать из рук.
Во время речи Гаазе в душе Либкнехта возникло чувство, близкое к брезгливости: словно течением несло мимо него всю городскую грязь и накипь, пятна лукавства а маслянистая ложь проплывали мимо. К чему было связывать свою судьбу с независимыми? Не это ли самая роковая ошибка «Спартака»? Гаазе и его группа — противники не менее опасные, чем Эберт и Шейдеман. Но тактика требовала, чтобы об этом ничего пока не было сказано. К нему наклонился Пик:
— После Гаазе твое слово, я договорился с Бартом… Нет, ты только полюбуйся, — он кивнул на Барта, — как он упивается своей ролью!
Эмиль Барт то ставил колокольчик на стол, то, повертев в руках, поднимал демонстративно кверху, призывая к спокойствию. Казалось, по его мановению в цирке происходят диковинные метаморфозы. Не хватало только его, Барта, речи. Напрасно, открывая собрание, он уделил себе так мало времени. Но это еще поправимо.
И вот он объявил, что слово предоставляется руководителю группы «Спартак» товарищу Карлу Либкнехту.
Солдаты смутно себе представляли, что это еще группа такая. Сказалась слабость работы, проделанной «Спартаком». Наверху, под куполом, где места были заполнены рабочими делегатами, имя Либкнехта говорило многое. А расположившаяся внизу разношерстная масса солдат имела о нем смутное представление.
С первых же слов, владея собой, потому что он был отличный оратор, и не вполне владея, потому что протест против обмана шейдемановцев и гаазовцев бушевал в его душе, Либкнехт заговорил о призраке контрреволюции: он не изгнан, он среди нас, и социал-демократы, поведшие немцев на плаху войны и взаимного истребления, вырядились сегодня в одежду революционеров.
Насколько же легче и радостнее было выступать вчера с балкона дворца Вильгельма, провозглашая свободу я социализм в присутствии огромных колонн демонстрантов! Сегодня требовались беспощадная логика, точные факты, полемизм, ирония и издевка, закованные в броню выдержки. А его душило негодование.
— Где они были вчера, эти господа, позавчера, год назад? Не они ли с рабским послушанием голосовали за то, чтобы на войну отпускалось побольше денег? Не они ля пытались вдалбливать вам, что враг по ту сторону фронта, а в стране должен царить классовый мир?!
Искренность обличений была заразительна, убежденность его заставляла следовать за собой. Но слишком много было в цирке делегатов, настроенных скорее благодушно, чем отважно. Им хотелось единства, той синицы, которую Фридрих Эберт прямо-таки держал в руках. Раздались голоса:
— О прошлом не надо, о сегодняшнем дне говорите!
— О нем-то и разговор! — подхватил Либкнехт. — О том, что социал-демократы норовят спустить на тормозах все, что вы завоевали, и при этом клянутся революцией, хотя за пазухой у них контрреволюция!
— Это грубая ложь! — выкрикнул Эберт зло и зычно.
И часть солдатской массы подхватила:
— Не надо споров, давайте конкретные предложения!
Но Либкнехт был не из тех, кто пасует перед аудиторией. Он заставил слушать себя и, продолжая громить ловких политиканов, довел речь до конца.
Вытирая лоб, бледный, он сел на место, и сверху донеслись дружные аплодисменты. До перелома было далеко, конечно, но утренняя договоренность старост должна была привести собрание к утверждению нужного состава Исполкома.
И тут Барт воспользовался своим правом председателя. Позвонив в колокольчик, он произнес:
— А теперь позвольте мне. Поскольку на меня возложена высокая миссия возглавлять сообщество старост, которое стояло у колыбели нашей революции и, с божьего соизволения, поведет ее дальше… — услышав смешки, Барт дружелюбно улыбнулся всем, — позвольте мне поделиться некоторыми соображениями.
На аудиторию ниспадала плотная пелена скуки, усталости, раздражения. В цирке кашляли и чихали, солдаты гремели прикладами, а Барт говорил о заслугах старост и о том, что с шейдемановцами сладу не будет, их надо гнать в шею.
Цирк забеспокоился и зашумел:
— К чему эти склоки, довольно! Мириться надо, объединяться, а вы тычете кулаками друг в друга!
То, что Либкнехт изложил неотразимо и остро, заразив многих своими идеями, Барт вывалял в грязи мелких дрязг и фракционных счетов.
— Короче, короче, ближе к делу! — закричали солдаты.
Сосед толкал Барта слева в спину острой ручкой колокольчика, чтобы он угомонился и закрыл рот, а неуместная его речь продолжалась.
Наконец другим, уже деловым, голосом Барт произнес:
— Есть предложение, товарищи, утвердить список будущего Исполкома.
— Какой там еще список?! — закричали многие. — Вы людей называйте!
— Сейчас назову. — Он вытащил перечень, заготовленный утром, и начал читать.
Цирк огласился яростными возгласами:
— А социал-демократов, которые революцию делали, побоку?
Солдаты сорвались с мест и кинулись на арену, пытаясь что-то втолковать президиуму. Сколько ни звонил в свой колокольчик Барт, утренний план был сорван. Солдаты бушевали, орали и требовали равного представительства для обеих партий. Сверху, правда, неслись другие голоса:
— Спартаковцев, больше спартаковцев требуем!
Но это так же тонуло во всеобщем шуме и гаме, как лица сидевших наверху в неярком свете бушевского цирка.
Под непрекращающиеся крики на арене происходило совещание президиума. Время от времени Барт, только для видимости, поднимал колокольчик, пытаясь призвать делегатов к порядку.
Кончилось все провалом первоначального списка и торжеством правых: под нажимом солдат решено было включить в Исполком в равном числе шейдемановцев и независимых и добавить к ним солдатских представителей в количестве, равном тем и другим, вместе взятым. Эти последние были у Эберта в кармане — их можно было обработать так же легко, как и во время предыдущей встречи.
После горячей перепалки Эберт сидел хотя и сильно усталый, зато удовлетворенный. Он положил кулак на кулак и на этот постамент водрузил свою голову. Можно было сказать себе, что опаснейший раунд выигран.