Всегдашнее одиночество среди людей и после занятий, даже в гуще шумной суеты, вело к безумному самоедству в «мыслях». Это не были связи определенных понятий — скорее, бесформенные образы, наброски и «obłomki» каких-то будущих концепций, находящихся в зачаточном состоянии. Эти зачатки концентрически ползли к некоему, пока воображаемому, центральному пункту, что создавало видимость потенциальной целостной структуры, но незавершенность системы мучила просто страшно — на самом деле страшно. Так хотелось, чтоб все задешево стало совершенным, упорядоченным, безупречным, а тут наоборот: хаос, разгром, замешательство, ссоры, драки между отдельными частями. Ни на что не было времени. Ох, кабы можно было прожить лет пятьсот или раз тридцать «подряд». Тогда бы можно было кое-что сделать, что-то совершить. [Из-за расслабленного темпа жизни, «biezałabiernosti», вязкости «milieu ambiant»[89] — все, казалось, происходило в бочке со смолой — многие у нас (и Коцмолухович тоже) испытывали подобные ощущения.] А так — не стоит. «Il faut prendre la vie gaiement ou se brûler la cervelle»[90], — говорил, цитируя Мопассана, один из пренеприятнейших школьно-кавалерийских типов, так называемый «несимпатяга», начальник манежа, поручик Володыевич. Это должно было поднимать дух курсантов. Генезип чувствовал, что жить ему недолго, — на чем основывалось это предположение, он и сам не знал (во всяком случае, не на стечении каких-либо несчастий). Двадцать первый год жизни казался ему вечностью — но об этом позднее.
Товарищи по училищу были весьма неинтересны. Один розовощекий мальчишка-«интуитив», на год младше Зипа, был довольно деликатен, зато глуповат. Другой — первобытно-мудроватый тридцатилетний мужик, бывший банковский клерк, явно имел более высокие интеллектуальные притязания, но его манера общаться была столь неприятна, что все достоинства терялись в ней, как крошечные бриллиантики на гигантской свалке. А вокруг — тьма полуавтоматических духовных заморышей, едва отдающих себе отчет в собственном существовании. И все были злы, завистливы, полны взаимного презрения и спеси, в разговоре постоянно оперировали едкими намеками и колкостями, на которые было неизвестно, как реагировать. Сам-то Зипек был незлобив и страдал «esprit d’escalier»[91] в острой форме. Он не реагировал и во второй раз, и в третий, и в четвертый, а потом вдруг устраивал скандал из-за какой-нибудь хамской фамильярности и рвал отношения, что создало ему репутацию «болезненно впечатлительного» психопата, каковым он в действительности и являлся. «Чрезмерная впечатлительность, — думал он с горечью. — Ладно, но ведь это выражение известной тонкости. Почему на меня никто не жалуется? Неужели нашим идеалом должны быть хамство и бестактность?» Но чем могли помочь такие мысли? Следовало изолироваться, потому как «хоть разок подпусти хама поближе — тут он тебе в морду и плюнет». А делать гадости и конфузить людей Зипек совсем не умел — вообще-то он был добрый, просто добрый — что интересного тут можно сказать.