Выбрать главу

— Посторонись, болван, — рявкнул Коцмолухович на адъютанта, молоденького князя Збигнева Олесницкого, невероятно породистого и красивого пижона (это был истинный аристократ из Готского альманаха, не какой-нибудь там чванный, придурковато-шляхетковатый «дворянского звания» смерд, у которого ни манер, ни внутренней изысканности). Вождь таких терпеть не мог и пинал при малейшей возможности куда попало. Распластавшийся бурой сукой «эддекан»[120] юркнул назад, чуть ли не между ногами Вождя. Как же полюбил Генезип эту минуту! О, если б она была живым существом! Какое было б счастье! Если бы время было растяжимым и можно было его натянуть, как какую-нибудь кожицу на вздыбившуюся реальность, а? И только потом... Ну — ничего. Оркестр врезал бравурнейший кавалерийский марш, композицию старого доброго классика Каролька Шимановского [памятник ему, не то резцом, не то пяткой изваянный Августом Замойским, оплевала недавно группа музыкальных бесхребетников, ведущих род от Шенберга, а сам он, по прошествии предпоследней религиозной фазы, впал в милитаристское помрачение (война в период «крестового похода» в н о в ь  стала популярной), в помрачении и скончался], и душа Генезипа, подхваченная вихрем армейского, чисто кондотьерского пафоса, воспарила к недосягаемым высотам идеальной смерти на так называемом «поле боя». Да будет дозволено умирать только так, под этакую музычку, на глазах у такого гиперкомандора, а прочее  б е л и б е р д а  — именно белиберда, это пошлое, неприятное, «шляхтицкое» словцо.

— Барон Капен де Вахаз, Генезип, — прошелестел Олесницкий в пушистые волоски на мясистом, czut’-czut’ семитском ухе Вождя. Вопроса Зипек не слыхал, зато он видел ухо... Быть даже женщиной, чтобы ему, ему, емууууу...

— Стой! — Это он  с а м  ему крикнул! Налево крутом, стук каблуков, звяканье шпор — и сама воплощенная войсковая выправка предстала пред черными сливо-смородинами Коцмолуховича. Меж ними обоими словно била в обе стороны какая-то бесконечная стремительная молния. Цемент флюидов схватывался, образуя неистребимую потустороннюю стену. В этом было грядущее. Да, было. И еще какое! — Ты в эмпиреях-то не витай! — Не-мо-жет-быть! Это он говорил ему. Слова, будто взращенные на том свете райские птицы, садились Генезипу на голову, украсив ее каким-то инопланетным плюмажем. Там, в его голове, слова действительно становились тем, чем были. При этом у обоих были задницы, они сегодня испражнялись, только что оба жрали рыбу — как странно. У Коцмолуховича даже был легкий приступ геморроя à la Ростопчин. Нет — это чертовски странно.

Над Зипом нависли длинные казацкие усы и смеющийся взор кабана, орла, быка, венгра-объездчика и конокрада одновременно — и был мгновенно проведен коцмолухайский, паучино-тигриный, непонятный, неуловимый, сверхэффективный зрительный захват. (Фотографии Вождя были неизвестны, они жестоко карались — уж коли миф, так миф — никаких следов. — Этот взгляд не должен быть зафиксированным, пойманным, запечатленным, застывшим.) Под темно-пивным — точнее, портерно-смоляным — живым, как кипяток или огонь, взглядом Вождя маска эротического свинства спала с недоделанного, «без пяти минут» адъютанта. Как все облагородилось от Зипкиного восторга, вырвавшегося из самых его психических ядер. И княгиня, как ангел, плавала где-то, в неизвестной среде, как верткая инфузория в стакане тухлой воды — хо-хо! — все было высоконько, облаковатенько, кадильненько, свят-свят-святенько. И мать — такая, как есть, вместе со своей новой кооперативной манией и Михальским — стала единственной и необходимой. Этот взгляд своей специфической концентрирующей и организующей мощью упорядочил произвольно вываленное месиво потрохов. Казалось, если он взглянет на самую гнусную свалку, то и там все придет в движение и уложится в прелестный, звездно сияющий узор симметрии и гармонии. Так Вождь собрал воедино распадающегося Зипека и учинил порядок в его нутре и духовных «raspołożenjach». Все было так чудесно — чудесно до боли — пена вспененного счастьем духовного рыла рвалась из берегов мира (не за предел — это невозможно). Исполненный собой, он улегся на краю всего и расположился в вечности. И это сделал он — темный, кряжистый хрен в генеральском, заляпанном орденами мундире. Музыка драла кишки в клочья — взвивались небесные флаги, знамена и штандарты во славу его, почти Неназванного (= «Коцмолухович» — это был значок для людей — он сам не мог себя назвать, он был единственным. Его Единственности не требуются имена — он был — и этого достаточно. Вот только был ли он?) Боже! Отдали́ эту муку... а может, его и нет совсем?.. Да нет же — есть, есть — о! — смеются смоляные зенки, сияет радуга орденских лент, а ноги (какие у него могут быть ноги?) распирают великолепные, лакированные сапожищи со шпорами. [Что же тогда творилось с бабами!! Подумать страшно! Когда Его Единственность проезжал по улице, все как одна принуждены были потом менять трусы. В промежностях у них аж хлюпало от сучьей преданности. Цепляло даже лучше, чем адская какофония мрачной звукоебки самого Тенгера. Ей-ей.] От благодарности за одну такую минуту можно было умереть — только бы тут же — только бы сразу.

вернуться

120

От фр. aide-de-camp — адъютант.